«Определение и почитание границ рассмотрения вопроса, – но и переход их посредством принятия более всеобщего инструмента знания, который есть само человеческое существование, в трагическом его самосознании и в жизненной всеобщести (экзистенциальное опытное знание свободы, временности, здешности, борьбы, существенного отсутствия и онтологического «выведения себя на свет»), привело философский экзистенциализм, даже в атеистических и нигилистических его представителях, очень близко к языку богословского апофатизма [то есть языку суждений о Боге, высказанных в форме отрицаний]».
Политика и этика в философии XX века
В XX веке были попытки возродить и политическую метафизику, как в случае Карла Шмитта (1888–1985). Карл Шмитт приписал Аврелию Августину слова, которых у него в таком виде нет: plena securitas in hac vita non expectanda – в нынешней жизни не следует ожидать полной безопасности. В такой редакции слова, продолжающие евангельское предупреждение о том, что мир и безопасность не ждут христиан, получили острый политический смысл. Теперь речь в них пошла уже не о порядке жизни христианской общины, но о безопасности всего мира: те эпидемии, голод, болезни и скорби, которые могут настигнуть христиан, могут в любой момент осквернить весь мир, с его полями и реками.
Можем вспомнить пример из истории искусства. В Палаццо Публико (дворце городского собрания) в Сиене на фресках кисти Амброджо Лоренцетти (завершены в 1339 году) мы видим Безопасность, Securitas, иносказательную фигуру девушки, удерживающей на ладони виселицу с висельником – ведь только когда гражданский мир установлен и по доносу сограждан казнены зачинщики смут, город может считать себя не в постыдной ситуации. Тогда город может, не стыдясь, вступать в отношения с другими городами, выходить на поля и посылать работников в леса, не смущаясь ни фатума, ни божьего гнева.
Такую перспективу задал, например, Фома Аквинский, заявивший в «Комментарии на Книгу Иова», что «в нынешней жизни не следует ожидать наказания грешников и поощрения праведников» – праведный Иов страдает прямо на наших глазах. Если возможен настоящий праведник, то только потому, что он стыдит мир, в котором праведность стала нежелательна. Фатум для Фомы Аквинского – сама отсрочка суда Божия, тогда как стыд и есть голос Божий, обращенный к человеку.
Карл Шмитт жил в эпоху, когда главным понятием нравственной философии стало не стыд, а совесть. Поэтому для него Страшный суд не отсрочен, напротив, он уже идет, и безопасность – это начавшийся страшный суд. Он одновременно познаваем и непознаваем: высшие чиновники, заботясь о безопасности, знают, что они делают, но при этом полной безопасности достичь нельзя. Ведь тогда, утверждал Шмитт, исчезнет различение друга и врага, а значит, исчезнет политика. Тогда как в политике время решений еще не наступило, каждому человеку еще только предстоит принять самое важное решение в жизни.
Ученик и своеобразный последователь Шмитта Лео Штраусс (1889–1973) заметил недостаток такого рассуждения о политике: ведь тогда чиновники начинают управлять страхом, говоря публике, кого надо слушаться, а чьим мнением – пренебречь, чего бояться, а какой страх совершенно мнимый. Штраусс решился высказать, что народ как субъект политического выбора может рисковать, как может рисковать отдельный человек ради будущей безопасности. Но если Шмитт считал, что этот риск – мужественный поступок, заложенный в природу человека, то Штраусс заметил, что это просто расчет – лучше подвергнуться опасности на краткое время, чтобы обезопасить себя на долгое время.
В качестве иллюстрации Штраусс привел рассуждение одного римского полководца, который говорил, что жаль, что греки все не стали философами- эпикурейцами, искателями наслаждений, тогда бы они сразу капитулировали перед нами. Заметим, что это высказывание полководца подразумевало выбор между двумя соблазнами: соблазном удобства и соблазном славы. Но Штраусс уже не видит этого выбора: он прочитывает позицию полководца как моральный призыв отказаться от соблазнов, чтобы запустить фатальную цепочку зависимости. От победы зависит безопасность, от безопасности – комфорт. Где для античного ума была возможность показать себя во славе, в триумфе, там для современного сознания есть только расчет, в котором слава и триумф – только один из действующих политических рычагов среди других рычагов.
Конечно, классическая культура признавала слабость воли – можно желать совершить подвиг, но при этом не иметь сил его совершить. Как это сформулировала Медея у Овидия: «Я вижу лучшее и одобряю, но все равно делаю что-то худшее». Поэтому и требуются призывы, риторика, музыка и награды, чтобы ободрить человека. Заметим, что мы часто не вполне верно понимаем это античное рассуждение. Для нас это знак торжества воли над разумом: сколь бы ни убеждали человека разумные доводы о тождестве истины и добра, о приращении добра в мире добродетельной жизнью каждого, всё равно какая-то страсть оказывается сильнее. Стоит ей намёком появиться, подмигнуть, как человек уже за ней следует. Но античный поэт имел в виду другое: вид лучшего, конечно, соблазнителен, и одобрение – знак уже состоявшегося соблазнения, но при этом жить обычной жизнью, вести войну, отстаивать себя можно только, скатываясь в еще худшее положение, в «худшее», подвергая себя большему риску ради большего счастья. У Овидия нет противопоставления слабого добра и влиятельного зла, но только противоположность счастливых соблазнов и того, что мы бы назвали рутиной повседневной жизни – только в античности не было представлений о нейтральной повседневной среде, а только о «политической жизни» или «жизни частного лица».
С нашей точки зрения Медея, совершая преступление, стремится забыть о том, что она совершила зло – она оказалась в ситуации брошенности мужем, опасности и дала совершиться роковому действию природы, не щадящей ни стариков, ни детей. Но с античной точки зрения это не так. Как резюмирует стоическую позицию современный исследователь стоицизма Ристо Сааринен:
«Медея знает, что убийство – зло, и она сознает это фактически. Но тем не менее она уже дала некоторое время назад свое согласие на страсть гнева как возмездия. В такой ситуации основания (reasons) возмездия продолжают определять ее решение. Результат этого длительного согласия: позднейшее суждение и согласие с утверждением «убийство – зло» не может дать ей контроля над прежним согласием».
Понимая стоический assensus, assentio как «согласие», как подписание своеобразного договора посреди морока аффектов, Сааринен ловко решает вопрос о том, почему Медея не могла обойти и обороть свою страсть даже самым разумным размышлением; хотя в целом героини античных трагедий были весьма склонны к резонерству. Жизнь можно представить как череду «согласий», каждое из которых открывает свою перспективу действий, в которой либо разумное основание оказывается объектом всех отсылок, всех намеков, всего того, на что намекает ситуация; либо если ситуация создана чужой волей, волей природы, то природа показывает свою убийственную сторону. Хотя утверждать, что разум – универсальный объект, нам с нашими интеллектуальными привычками очень трудно и почти невозможно; и Сааринен потому употребляет синекдоху, называя расчетливую месть как таковую следованиям «разумным основаниям мести». Для античного ума, если прошлое осквернено, нужно созерцать правящий всем божественный ум, а не отдельный основания действий.