Послесловие
Как живет западная философия сейчас
Замок Серизи в нижней Нормандии, в четырех часах езды от Парижа, живущий по звону колокола, много десятилетий принимает дискуссии философов, так что ангельский звон местной церкви сливается с шумом дебатов, а на обеде и ужине, по бенедиктинскому обычаю, дважды происходит обход с блюдом, так что каждый берет вдоволь. Зимой, конечно, хозяева отдыхают от великих философов, но летом и осенью собирается урожай, и свежая телятина и домашнее мороженое радуют после долгих докладов.
Когда я был в Серизи, я слушал, например, выступление поэта Мишеля Деги, доказывавшего, что поэзия не чинит обид, потому что она облегчает, а не утяжеляет ношу повседневного бытия. Поэзия, говорил Деги, тренирует слух человечества, когда сближает далекие понятия в шуме человеческой жизни. Вслед за ним Ален Бадью говорил об избыточности не только шума, но и знаков в нашей жизни. В результате, видя вокруг страшные вещи, мы не замечаем, насколько мы сами стали страшны для окружающего мира, со своей корыстью или незаметной для нас злобой. Нет никакого смысла, говорил Бадью, сваливать на несовершенство тела или на господство техники те провалы, за которые понесем ответственность только мы.
Ролан Гори говорил, что философия былых времен слишком любила присваивать предмет созерцания, нужно научиться брать его в аренду и сдавать в аренду. Может, это не особо поможет предметам, но поможет словам, которые мы научимся употреблять бережливее, а мысль, наоборот, отпустим, чтобы она видела последствия этой аренды. Так, вполне можно арендовать у аналитических философов их служение научному знанию, и эти обязательства по служению превратить в более глубокие экзистенциальные обязательства.
Ряд докладов были о психоанализе, который должен перестать понимать психическую жизнь как контракт человека с бытием, в котором вдруг обнаруживаются бреши, и тут приходит на помощь психоаналитик. Тогда бы получалось, что во всем виноваты обстоятельства, но мы все чаще видим, как человек понимает ложность и своих поступков, хотя бы когда признает большую честность поступков другого. Этот другой только и может начать постоянный обмен идеями, так как только твои идеи рано или поздно соблазнят тебя поскорее их употребить в свою частную пользу, а не меняться. Так что другой – инстанция честной коммерции в области мышления. При этом аналитическая философия, считали докладчики, пробуксовывает, она справилась с многозначностью языка, но как она справится с многозначительностью изобретателей и хранителей языка на разных континентах?
Оливье Кайла говорил о том, как право должно перестать быть просто отвлеченным нормативом, когда оно может научить людей лучше играть свои социальные роли. Право вспоминали и в связи с поэмой Парменида, которую Барбара Кассен с прической Елены Троянской комментировала каждый доклад и в том числе заметила, что право – это главная инстанция человека, не потому только, что он имеет право на какие-то вещи, но потому что еще в античной поэме Парменида он впервые получает право на существование не как существующий, но как бытие, возникшее от смешения кровей, от жара встречи мужчины и женщины. Тут вступил Этьен Балибар, марксист, смотревшийся среди виноградников северной Франции как никто органично, и заметил, что такая инстанция – это способность человека исправлять себя, превращая свое происхождение в повод для очередной корректуры и уточнения своей позиции. Философия, как говорил Маркс, должна изменять мир, и изменение мира – это не только воздействие на политику, но и такая правильная корректура.
А после Серизи на заседании Московского философского колледжа мы обсуждали книгу Грема Хармана, американского мыслителя, преподававшего тогда в Каире, о К. Мейяссу «Мейяссу: философия в деле» (2011), одном из самых молодых и самых смелых философов Эколь Нормаль. Мейяссу, не желая быть богословом в собственном смысле, употребляет богословские понятия в несобственном смысле – скажем, надежда уже не лелеется человеком и не лелеет его душу, но повелительно требует продолжать жизнь, чтобы само требование продолжения стало бессмертным. Далее вступает в дело чувство справедливости, превращающее это условие бессмертия в освобождение человека от фатальной борьбы с самим собой. Московский философ Ирина Дуденкова, выступая на заседании, отметила, что Харман раскрыл Мейяссу (работающего сейчас над фундаментальной метафизикой) прежде всего как философа символа, как неожиданного явления смысла, освобождающего нас от рутинных условий познания. Мейяссу, по сути, обожествляет бессмертие, что позволяет уже не ставить вопросы о том, как философу относиться к Богу, но вовлекает философа и Бога в один процесс завершения дел и обретения того, что завершить нельзя.
Другой вопрос, как заметила содокладчик Анна Ямпольская, такое почитание бессмертия не позволяет философу благодарить и молиться, вера оказывается лишь симптомом, тогда как философия XX века, в лице Хайдеггера, Левинаса или Деррида, искала философии как «практики себя», в которой человек выкладывается всецело. Так, для Деррида важно «обращение» (обращение в философскую веру, скажем, в момент благодарности). Такое обращение позволяет «невоспроизводимому» опыту, несказанному переживанию стать нашим опытом, тогда как у Мейяссу непостижимый опыт доступен человеку потому, что в завершении дел вместе с Богом, например в деле честной мысли, в решимости человека никогда не лгать, Бог и человек справедливо друг к другу относятся. Для Мейяссу такую справедливость знает по-настоящему только младенец, который не перерабатывает впечатления, обижая тем самым Бога, но принимает свое бытие как бытие в обращенной к нему речи мира. А потом и Харман прилетел в Пермь, и доклады мы с профессором делали поочередно. Другая история философии и другая история науки уже создана.