Правда, кажется, что именно это единственное применение понятия вещи в себе, из-за которого оно здесь рассматривалось, свободно от этих сомнений. Бог и мнимая трансцендентная «сущность» вещей природы противостоит нам, и поэтому сведение нашего отношения к ним просто к «мышлению» или «вере» нисколько не помогает; это «ви́дение из-за угла», при котором либо вообще ничего не видят, либо видят то, что хотят видеть. Самим же себе мы противостоим лишь поскольку мы – явление, а если в нас существует не-являющееся, то оно не вне-нас, как те вещи сами по себе, а мы сами; здесь нечего больше предполагать и нечему верить, надо лишь чувствовать непосредственность бытия. И это фундаментальное, пребывающее по ту сторону всех представлений и судеб бытие поэтому и не подлежит причинности, – под ее действие оно подпадает, как только вновь оказывается в сфере эмпирического познания. Тем не менее и эта свобода не дает того, чего от нее требует Кант. Ибо она как вещь сама по себе вообще имеет чисто негативный смысл, она означает, что мы в непознаваемости нашего существа не подвластны причинности; свобода воли, т. е. способность производить вместо одного действия другое, имеет в качестве этого позитивного лишь одинаковое наименование с ней. На этом двойственном значении понятия основана вся кантовская теория свободы, так же, как на двойственном значении понятия вещи – все его учение о вещи самой по себе. Правда, долженствование представляется ему доказательством позитивности понятия свободы: то, что мы в нравственном отношении должны совершить одно или другое, хотя в действительности действуем, быть может, совершенно иначе, было бы бессмысленно, если бы независимо от причинной определенности последнего мы могли бы совершить и первое. Однако, что эта свобода воли, предполагаемая причинная неопределяемость отдельной душевной энергии, есть то же, что и выход нашей не-являющейся сущности из причинности явлений, – это Кант предположил бездоказательно. Перенесение – не проверенной здесь в ее правильности – функциональной свободы воли на субстанциальную вещь саму по себе нашей самости есть то же заблуждение, вследствие которого осознание функционального качества наших ощущений как пассивного выводилось из субстанциальной вещи самой по себе как их причине. Это мнимое основание сущности нашего бытия должно служить основой не только нашей воли, но и всех других внутренних явлений, нашего мышления и нашего чувствования, нашей фантазии и всего ритма нашей души и дает им не меньшую свободу, чем ей. Что Кант связывает свободу только с волей, происходит из его морализма, для которого само собой разумеется, что все обретение свободы нашего существа самого по себе может идти на пользу только носителю нравственности.
Правда, в этом заключается и весь глубокий смысл и все благородство, к которым может привести этот морализм. Свобода, как мы видели, охватывает для Канта весь объем нравственности; следовательно, она сама погружается в непостижимые глубины сущности; загадка того, что вообще существует нечто такое, как нравственность, подтверждается и освящается убеждением, что сцепление явлений ее объяснить не может. Кант настолько выводит нравственность из области познаваемости, что нравственное значение деяния никогда не может быть с уверенностью установлено не только по отношению к третьим лицам, – человек и сам никогда не познает совершенно однозначно себя до той глубинной точки, с которой связана его нравственная ценность; ибо эта точка находится вне той области, где познание возможно. Здесь нравственное чувство, как из мистической глубины, прорывается через весь рационализм понятийного построения Канта – правда, ценой теоретической несостоятельности, проявляющейся в этом понятии свободы и происходящей в своей последней основе из противоречия, стремящегося логически сформулировать всю несказанность внутреннего бытия, которое не может быть постигнуто, а может быть только пережито. Однако представление, что в этой не являющей себя, не познаваемой глубине сущности коренится именно позитивная нравственность, соответствует, собственно говоря, только обыденному и в известной степени узкому чувству. Кант избегает, правда, филистерского представления, будто нравственность в принципе есть не что иное, как самоотверженность; но на практике и из его примеров в сущности все-таки очевидно, что безнравственность есть эгоизм, а нравственность – альтруизм. Между тем общее мнение сводится к тому, что эгоизм является чем-то само собой разумеющимся и понятным, альтруизм же включает в себя нечто необъяснимое. Быть может, к немногим существенным выражениям прогресса в этической науке следует отнести то, что эгоизм и альтруизм начали рассматривать в одном аспекте. С одной стороны, в эгоизме можно видеть столь же малопонятный, исконный факт, как в его противоположности, с другой – альтруизм можно так же, как эгоизм, выводить из мотивов сохранения жизни и индивидуальной и социальной целесообразности. В зависимости от методической точки зрения одно столь же объяснимо и столь же необъяснимо, как другое, и лишь большая очевидность и практически более сильная импульсивность одного влечения скрыли их принципиальную координацию и привели также Канта к той, как будет еще показано, опасной ошибке поместить то и другое не только по их направленности, но и по несущим их энергиям, в два различных мира. С этой уступкой в сущности поверхностному пониманию поразительным образом связан глубокий метафизический смысл, ибо альтруизм нравственности вследствие его совпадения со свободой являет себя как выражение глубочайшего пласта в нас, выражение Я в его чистейшей в себе сущей сущности. Это точное подобие того, как теоретическое Я именно в своей наиболее обостренной, концентрированной в своей чистой форме деятельности создает объект как таковой, более того, мы видели, как то и другое совпадало: Я было не чем иным, как синтетической силой, чье действие соединяет материал чувств и тем самым противопоставляет его нам как объект. Подобно тому как познающее Я здесь в своей наибольшей принадлежности самому себе именно посредством той энергии, которая наиболее безусловно составляет его сущность, как будто дальше всего удаляется от себя, полностью противостоит себе как самостоятельный, обособленный объект, – и нравственное Я больше всего есть оно само, когда оно в альтруизме отделяется от самого себя. Чтобы быть уверенным в безопасности от посягательств всего чуждого и внешнего, оно вынуждено отрицать свое явление и познаваемость, отходить в темноту своего самого по себе бытия, а именно это и есть самоотдача ради нравственного требования. Как в теоретическом, так и этическом случае – независимо от того, приемлемы ли они и выходят ли они в своем объяснении за пределы общего принципа – выражается во всяком случае глубокая, достойная великого философа потребность соединить в их крайних полюсах мир Я и мир не-Я, постигнуть процессы познания и процессы действия именно в точках их ценностного совершенства как неразделимость этих полюсов; таким образом, крайнее самоутверждение и высшая самоотдача Я служат лишь двумя названиями одного и того же проявления, для которого в его непосредственном единстве, быть может, нет наименования.
Лекция 14
Основной недостаток учения Канта о свободе заключается, как было уже указано, в том, что трансцендентная сущность нас самих, находящаяся вне явления и поэтому вне причинности, пребывает в парении между непознаваемостью и познаваемостью. Ибо без какой-либо степени познаваемости невозможно вообще какое бы то ни было суждение о нравственной ценности деяния, даже неуверенное и гипотетическое. Между тем даже самый незначительный шаг в сторону познаваемости сразу же уничтожает свободу. Поэтому для нее очень опасно, что наше эмпирически являющееся деяние должно быть выражением, символом, знаком познания нашего не являющего себя свободного существа самого по себе; «иной интеллигибельный характер» – так Кант называет это трансцендентное в нас – «дал бы и иной эмпирический характер». Однако эмпирический характер, психологическая фактичность наших действий вплетены в непрерывный причинный ряд происходящего в мире. Следовательно, если наши действия в каждом случае суть адекватное выражение соответствующего им акта свободы, в математическом выражении – его функция, то неизбежным выводом будет, что и этот трансцендентный акт свободы, интеллигибельный характер, должен быть изначально установлен; этот ряд не располагает «свободой» проходить иначе, чем он действительно, исходя из своей параллельности тому каузальному ряду, проходит. Следовательно, перед нами выбор: либо принять, что отношение между интеллигибельным характером и характером эмпирическим меняется, что противоречит решительному утверждению Канта и возможности моральных суждений, либо отказаться от свободы нашей трансцендентной сущности.