Книга Избранное. Философия культуры, страница 65. Автор книги Георг Зиммель

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Избранное. Философия культуры»

Cтраница 65

В годы пребывания в Веймаре, до путешествия в Италию, это основное отношение сдвигается, его элементы становятся друг для друга проблематичными и требуют нового, более принципиального и обоснованного единства. Оглядываясь впоследствии на этот период своей жизни, Гёте считает решающей предпосылкой всего новообразования этого отношения то, что он привез с собой в Веймар ряд незаконченных поэтических работ, продолжать которые он там не мог по следующей причине: «Поскольку поэт посредством антиципации предвосхищает мир, теснящий его действительный мир ему неудобен и в тягость; мир хочет дать поэту то, что у него уже есть, но в другом виде, так что поэту приходится усваивать это вторично». Известно, какие невероятные требования были поставлены ему в Веймаре; удовлетворить их он мог, только самоотверженно напрягая все свои силы. Можно даже сказать, что только здесь действительность встала перед ним во всей своей субстанциальности, суровости и собственной закономерности, как действительность человеческого существования и связанных с ним отношений, так и действительность природы; ибо теперь в нем сразу же пробуждаются интересы в области естественных наук, отчасти в связи с его служебными обязанностями. Творческая способность гётевского духа, до сих пор достаточная, чтобы создавать свой мир и поэтому исключать антагонизм его элементов (невзирая на все субъективные страдания и неудовлетворенность), только теперь столкнулась с миром как с подлинной реальностью, прежде всего неотвратимо «неудобной и тягостной». Вещи, содержание и значение которых поэт, правда, «посредством антиципации» несет в себе, теперь стояли перед ним в виде реальности, предъявляя ему требование совершенно нового их усвоения. Сложившаяся в этой связи структура жизни состояла в том, что его личность в своей внутренней глубине, то, в чем он видел основу своих самых подлинных ценностей, полностью ушла в себя. Это отчетливо обнаруживается в дневниках конца 70-х – начала 80-х годов, например: «Лучшее – это глубокая тишина, в которой я пребываю по отношению к миру, расту и достигаю успехов…»; «Замерз по отношению ко всем людям». В дополнение к этому – частое подчеркивание «чистого» как своего идеала, очевидно, в том смысле, что перед лицом смутной действительности, его окружающей, внутренние ценности должны быть обособлены и ни с чем не смешаны. Его отношения к фрау фон Штейн не противоречат этому, ибо он постоянно повторяет, что она – единственный человек, перед которым он может быть совершенно открыт, он как бы включил ее в сферу своего Я. Разумеется, такая тенденция не была свободна от колебаний (как и вообще ни одна эпоха его жизни не носила понятийно единый характер); иногда он говорит о «безграничной любви и доверии, которые стали для него привычными»; но вместе с тем пишет: «Боги наилучшим образом сохраняют во мне спокойствие и чистоту, но при этом с каждым днем вянет цветок доверия, открытости, преданной любви». Не может быть сомнения в том, что по его сущностной жизненной настроенности действительность и ценность постепенно все больше противостояли друг другу. Иссякание поэтической продуктивности было в такой же мере действием этого, как и его причиной. Ибо пока поэтическая продуктивность существовала и доминировала, он был окружен миром, в котором был уверен, миром, сформированным внутренними художественными ценностями; но как только продуктивность остановилась, тотчас заявила о себе действительность и обнаружила свою чуждость этим ценностям. По мере того как действительность и ценности все больше разъединялись, по мере того как для него все безнадежнее становилась возможность удовлетворить глубочайшие потребности своей природы в чем-либо созерцаемом, действительном, во всем его существе возникало ужасное напряжение, для устранения которого счастливый инстинкт заставил его обратиться к классическому миру, миру Италии. Это стремление стало для него, как он пишет из Рима, «в последние годы своего рода болезнью, излечить меня от которой могло лишь видение и присутствие его предмета». Именно эту разорванность элементов его существа, единство которых составляло последний смысл его существования, мог он иметь в виду, сообщая в решающем письме герцогу о своем отъезде лишь один основной мотив – «придать своему существованию большую целостность». А три четверти года спустя в ощущении исполнения своей надежды: «Я познакомился со счастливыми людьми, которые счастливы только благодаря своей цельности, – этого я тоже хочу и должен достигнуть, и я смогу». Рассмотренный с другой стороны, этот смысл жизни, счастье его существования заключались в том, что его глубочайшее созидание, возникающее из самой подлинной сущности его жизни и необходимое, находило подобие и подтверждение в объективности идеи, в созерцании, в действительности – по крайней мере таким образом, что его творческая сила художника создавала перед ним, вокруг него мир, который выполнял эту задачу. Эта витальная гармония была уничтожена годами, проведенными в Веймаре, с их мелочностью и сумбурностью, северным уродством, их поэтической бесплодностью. Италия, которая должна была восстановить прежний мир Гёте, восстановила его. Значительно более поздняя запись гласит: «Ищите в себе, и вы найдете все; радуйтесь, если вне вас, как бы вы это вне вас находящееся ни определяли, есть природа, которая говорит Да и Аминь всему, найденному вами в вас самих». Эту «природу» он искал в Италии, она дала ему успокаивающую уверенность в том, что его глубочайшая сущность не была оторванной от сущности мира, обреченным на метафизическое одиночество атомом. И Италия могла дать ему это, ибо в ней он нашел также примирение объективного разрыва между действительностью и идеей, между существованием и ценностью, примирение, осуществленное как созерцаемое и художественное. Тем самым Гёте стал чистейшим и выразительнейшим воплощением феномена, единственного и ни с чем не сравнимого во всей истории культуры человечества: северянина в Италии. Нордический человек, который не ограничивает свое пребывание в Италии тем, что рассчитано на иностранцев, и достигает, проникая через интернациональную нивелировку больших улиц, подлинной почвы жизни Италии, чувствует, как слабеют в нем прочные категории, устои и штампы, вносящие в нашу жизнь столько жесткого и принудительного; и не только в смысле освобождения, которое дает каждое путешествие, но поразительное переплетение истории, ландшафта и искусства, а также смешение небрежности и темперамента, свойственных итальянскому народу, предоставляют столь же богатый, сколь податливый материал для любого формирования дня и жизни. Слова Фейербаха: Рим указывает каждому то место, к которому он призван – выражают то же, лишь более позитивно, как бы насильственно. Это своеобразное освобождение, которое тотчас же может активно проявиться в данных ценностях и которое, разумеется, ощущает не итальянец, а только чужой в Италии, получило на примере Гёте свое классическое выражение. Познанная им теперь действительность и возведенная в искусство истина научили его тому, что идеальные ценности жизни не должны находиться за пределами самой жизни, как ему казалось «в серенькие дни на севере» и как это было монументально представлено в философии Канта.

Ибо речь идет не только о художественном и общем экзистенциальном, но в первую очередь о «нравственном перерождении», которое Гёте испытал в Италии. Рассмотренный нами выше жизненный идеал, который заключается в совершенствовании данной природой индивидуальности как таковой, возвышаясь над фиксируемыми в понятиях противоположностями добра и зла и включая в себя все жизненное напряжение между ними, – этот идеал изначально заложен в гётевском отношении к бытию и в Италии, несомненно, лишь приобрел ясность и прочность; ибо и в этом заключена возможность для человека обрести «большую целостность». Однако в этом я не могу видеть специфическое влияние Италии на его моральные воззрения и склонен скорее отнести это влияние – речь здесь, конечно, может идти лишь о гипотетическом толковании – к этической оценке, которую обрело у него чувственное. Именно характерное значение для гётевского видения жизни чувственного вообще составляет трудность для истолкования этого значения; дело в том, что это слово мы употребляем в двойном значении: в одном случае как рецептивность, связанную с миром как представлением, присущее вещам или перенесенное на них качество; в другом – как импульсивность, присущую миру как воле, желание, ищущее удовлетворения в наслаждении вещами, – два смысла этого слова Гёте не разделяет. Как вдох и выдох представляются ему символом единства противонаправленностей, так он трактует и единство слова «чувственность», чтобы выразить глубокую сопричастность созерцания и желания, объективного и субъективного в нашем отношении к бытию. Как понятая таким образом чувственность не воспринималась им как противоположность «теоретическому разуму», как он страстно боролся с этим рационалистическим различением ценностей, так, с другой стороны, он не мог считать чувственность и принципиально враждебно противостоящей «практическому разуму». Из этого развивается на другой стороне понятие нравственного, охватывающее и моральное в более узком смысле. Это можно было бы назвать целостностью состояний всего внутреннего человека, доходящей как в постоянстве чувства, так и в смене чувств до сознания. Поскольку здесь устраняется ограничение понятия нравственности практически-моральным, и не выходящее за свои пределы бытие наполняет категорию нравственности, эта категория может включить также понятие чувственности; своеобразное, определенное таким образом единство, которое являет собой для Гёте общий корень или субстанцию объективно воспринимающей и субъективно жаждущей «чувственности», охватывается нравственным началом в широком смысле. Убедительным доказательством служит то, что глава «Учения о цвете», озаглавленная «Чувственно-нравственное действие цвета», отделена от главы «Эстетическое действие цвета». Но это отношение общего характера получает в гётевском воззрении на жизнь еще большую остроту, очень значительную для его понимания расхождения и взаимопроникновения действительности и ценностей. Решающими служат следующие слова из «Вильгельма Мейстера»: «Нехорошо заниматься нравственным совершенствованием в одиночестве, замыкаясь в себе; напротив, легко убедиться, что тот, чей дух стремится к моральной культуре, имеет все основания развивать также тонкую чувственность, чтобы не подвергаться опасности пасть со своей моральной высоты, предавшись соблазнам беспорядочной фантазии». В другом месте Гёте даже утверждает, что трем возвышенным идеям – Бог, добродетель и бессмертие – «очевидно соответствуют три соответствующие им требования высшей чувственности – золото, здоровье и долгая жизнь». В «Поэзии и правде» он порицает «обособление чувственного от нравственного, которое разъединяет ощущения любви и ощущения желания». Этим, следовательно, намечается великая идея возвышения и совершенствования чувственного в самом себе (разумеется, в едином смысле его обоих значений), обладающая этической ценностью; она достигает своей вершины в следующем изречении: «Только чувственно-наивысшее есть элемент, в котором может воплотиться нравственно-наивысшее». И этой идее не противоречит, а подтверждает ее, если Гёте в некоторых случаях допускает решительное отклонение чувственным притязания нравственного на господство, – ибо поскольку чувственность вследствие своего формирования и возвышения уже входит в нравственность в ее широком смысле, она не может быть вновь подчинена ей. Постоянно подчеркивая чувственный характер искусства, Гёте отрицает, что музыка и искусство вообще «воздействуют на моральность», и считает особенным заблуждением рассматривать сценическое искусство, «посвященное в сущности лишь высшей чувственности, как нравственное, способное поучать и исправлять». Оригинальность и глубина этой точки зрения состоит в том, что чувственному вследствие его нравственной самостоятельности запрещается или не вменяется в обязанность служить просто средством для нравственного. Так же, как в объективно-метафизической сфере данная природой действительность (в отличие от христианства) представляется ему не чем-то самим по себе лишенным ценности, и что, если исходить из ценности, может быть сделано ее преддверием и средством, – а в себе и самой по себе ценностью; таким же образом и ее субъективному подобию, чувственности, не следует исходя из нравственности, ей самой по себе чуждой, придавать нравственные ценности; она обладает ценностью сама по себе и для себя и черпает ее из того же первоисточника. И чистота этого познания связана, как мне представляется, с тем, что достигнуто им в Италии. Как ни далек он был от признания принципиального дуализма, но в последние годы перед путешествием в Италию ему не раз грозила опасность утратить чувственно-нравственную целостность своего существа. Прежде всего, конечно, из-за его отношения к замужней женщине, при котором, какую бы форму оно ни принимало, всегда могла быть удовлетворена лишь одна сторона дуализма и которое в последние годы из-за ревности Шарлотты как бы дополнительно привело к появлению трещин, идущих в том же направлении. В Италии все это, по-видимому, обрело ясность и впервые принципиально вошло в норму. Уже через несколько месяцев он пишет: «Как целительно для меня в моральном отношении жить среди народа, совершенно чувственного по своему характеру». Конфликт разрешился, как разрешались все внутренние противоречия его жизни: не посредством подавления одной из сторон или посредством компромисса между обеими, а посредством возврата к основному единству его существа; ценность этого единства была для него ценностью абсолютной, и оно пронизывало этой ценностью все ответвления его отношения к миру, сколь ни расходились они по своей направленности. В учении Канта о морали, где речь идет о борьбе чувственности и страсти с требованием долга, выражена, вероятно, судьба большинства людей («Zwischen Sinnenglück und Seelenfrieden Bleib dem Menschen nur die bange Wahl») [37], а результат этой борьбы – либо неудовлетворенный дуализм, либо внутреннее оскудение. В душе Гёте чувственное боролось против требования гармонии, уравновешенной тотальности жизни, – ведь он не боится говорить о преувеличении морального, представление для Канта немыслимое, поэтому и победа могла быть в данном случае полной, ибо враг сам включен в единство обретенной в конечном итоге формы; в этом и смысл, как мы увидим, всех его отречений и преодолений себя. Быть может, к провиденциальности судьбы Гёте относится то, что однажды ему грозил распад чувственности и нравственности – как будто для того, чтобы Италия могла вернуть ему единство на более высокой, осознанной и дифференцированной ступени, другими словами, чтобы он мог ощутить в чувственном тот ценностный поток жизненного единства, который несет на себе нравственность. Это сформулировано в его словах, относящихся к марту 1788 г.: «В Риме я впервые обрел себя, я впервые нахожусь в согласии с самим собой, впервые стал счастливым и разумным».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация