Оба молодых человека удивились, когда секретарша – матрона лет пятидесяти с крашеными волосами, в длинной серой юбке и белой блузке с рукавами-буфами – первым вызвала младшего из них. Иаков и Исав, старая история о первородстве и сопряженных с ним привилегиях
[13].
У подполковника имелись на выбор две возможности. За долгие годы практики он довел свое мастерство до совершенства и с легкостью мог пустить в ход любую из них, все нужные фразы, от и до, были наготове, лежали в ящике стола, открывай и бери: одна зловещая, другая приветливая; в первом варианте за словами таилась угроза, вдалеке собирались темные грозовые тучи, а может быть, и препятствия для карьерного роста, тогда как во втором – блестящие перспективы, уверенность в завтрашнем дне и розовые восходы на горизонте. Как и подобает виртуозу, он назубок знал все реплики, весь сценарий, а из всех своих служебных обязанностей именно вербовку считал делом самым волнующим и вдохновенным, этот момент приносил ему больше всего удовольствия, потому что был ближе всего к тому, о чем он мечтал в детстве, – к театру; эту роль он играл охотнее всех прочих, хотя прекрасно понимал – он был не идиот, – насколько никчемны и смехотворны перспективы, которые он собирался открыть перед сидящим напротив молодым человеком; тот, конечно, не мог знать, что его ожидает, однако все его существо охватила легкая дрожь, как бывает со всеми подозреваемыми, в том числе и с теми, кого обвиняют в том, чего они точно не совершали. Страх он, наверное, тоже испытывал – такой, когда не знаешь, чего боишься, но боишься все равно; об этом свидетельствовали и вызванная волнением бледность, и то, как он дышал, заметно приоткрыв рот, и легкое покраснение кожи, и засверкавший вдруг взгляд, и прочие признаки, которых человек несведущий вряд ли заметил бы, – признаки, о которых сам этот человек, естественно, даже не подозревает, и хотя никакой он не подозреваемый, потому что с чего бы его стали в чем-то подозревать? – этим благоприятным моментом надо было воспользоваться, чтобы дать ему почувствовать, что в смысле власти никакого равенства тут нет, но, конечно, мягко и осторожно, так, чтобы не вспугнуть добычу, а, наоборот, подстеречь ее и заманить в силки, и тогда уже вполне достаточно – даже когда имеешь дело с более изощренными умами, чем у этого парня, – просто легкого намека на превратности и злоключения, которые могут ожидать их на жизненном пути. На курсах повышения квалификации в Москве подполковнику на лекции по политической истории каким-то чудом попался зачитанный до дыр томик Талейрана: заметив его жадный взгляд, гениальный подполковник Волков всучил ему эту книгу, по-мужски похлопав по плечу; потом он ценой немалых трудностей достал-таки французско-венгерский словарь и смог ее прочитать – конечно, он врал, что знает французский, вранье стало уже своего рода профессиональным недугом; как заявил однажды его начальник, рассказывая о своем романе с женщиной: только давайте не будем называть это враньем, и потом прибавил: «Это же просто дипломатия!» Нет никаких сомнений, что тогда-то будущий подполковник и влюбился на всю жизнь в этого перешедшего на сторону революции епископа, Шарля Мориса де Талейрана-Перигора, если называть его полным именем, и выучил наизусть его лучшие афоризмы – не ему ли принадлежат слова о том, что женатый человек с детьми ради денег готов на все? У конторы, конечно, больших денег не было, да и не в деньгах суть, хотя время от времени платить приходилось: расплачиваться за «головы», вознаграждать за услуги, покрывать относящиеся к делу мелкие расходы – суммы ничтожные, однако достаточные, чтобы получше приковать к себе этих мазуриков, если не чем-то иным, так сознанием своей вины; не Талейран ли сказал, что «язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли»? До чего же хорошо сказано! Подполковник начал перебирать в голове другие афоризмы, искал, чем бы блеснуть перед сидящим напротив молодым человеком, который работает в театре и о котором говорят, да это по нему и видно, что он весьма образован и очень умен
[14], но ничего не приходило в голову, впрочем, может, вспомнится по ходу дела, суть в том, чтобы у него не возникло ни малейшего подозрения, что его принуждают. Конечно, в случае г-жи Папаи никакого принуждения и не требовалось, они, правда, так и не сказали ей
[15], что давно ее переаттестовали, ей это знать необязательно, за четыре года бесперебойного сотрудничества могла бы уже догадаться, что игра тут идет не на бобы, а в остальном какая разница между «секретным поверенным» и «секретным сотрудником»? По сути, это какие-то нюансы, но нравственные чувства человека тоже надо принимать во внимание, по собственной воле доносчиком становиться никто не будет, а если кто и будет, то только отбросы человечества, с такими, конечно, тоже нужно работать, но тут было ясно, причем ясно стало довольно быстро, что, хоть г-жа Папаи и убежденный член партии, бывают на свете такие чудаки, все более частые поездки в Израиль, которые были вовсе не лишены опасности – ведь Шабак, это не подлежит сомнению, лучшая в мире секретная служба, – она предпринимала только затем, чтобы побыть со своим обожаемым отцом, и потом, тут у нее на шее висел сумасшедший муж, который, между прочим, и раньше-то – ибо подполковник добросовестно прослюнявил все три толстых тома его дела, когда серьезно встал вопрос о возможности привлечь к работе г-жу Папаи, – работал, в общем-то, как попало, пока в один прекрасный день не сошел с ума, человек способный, спору нет, свободно говорит на семи языках, но слишком уж небрежный и непредсказуемый, донесения его по большей части можно было сразу отправлять в корзину, если бы их не надо было подшивать к рабочему досье, да к тому же он, хоть и был практикующим журналистом, почти ничего не писал, а на конспиративной квартире, как то и дело отмечает куратор в своих заметках, из него слова клещами было не вытянуть, каждый раз рассказывал по-разному одну и ту же историю, много набралось таких случаев, и когда г-жа Папаи отчиталась, что у мужа развилась мания преследования, с уст подполковника чуть не сорвалась шутка в духе Талейрана, что, мол, по крайней мере в этом случае можно констатировать: субъективное состояние объясняется объективными обстоятельствами, базис определяет надстройку. Суть, конечно, не в том, что в донесениях всегда должно быть что-то, чем можно воспользоваться, а в том, что производить эти донесения все равно нужно, и эта производственная часть работы ему тоже несильно нравилась (существовала определенная негласная норма), если же цех работал без перебоев, то пара-тройка вещей посерьезнее там уж всяко попадется, не говоря уже о том, что доносителей надо было чем-то занимать, нельзя предоставлять их самим себе, они должны чувствовать на себе взгляд конторы, но говоривший на семи языках Папаи, который все-таки проявлял в работе некоторый энтузиазм, шпионом из-за пустобрешества своего был никудышным: легко вступал в препирательства с кем угодно, был неспособен сотрудничать с теми, кто не разделял его платформы, – и, к сожалению, отчасти такая же ситуация сложилась и с г-жой Папаи, из-за чего г-жа Папаи была лишь «одноруким бандитом», как цинично выразился в ходе одной беседы товарищ Иштван Берени, а следовательно, нужно отучать ее, если это вообще возможно, ставить собственные убеждения выше работы
[16]. Своей антипатии к еврейскому государству она никогда не скрывала – по сути, эта антипатия ее и мотивировала, и нужно было терпеливо подводить ее к тому, что в таких вещах следует проводить четкую разницу между личными убеждениями человека и службой делу, между интересами социалистического лагеря и частным мнением агента, о чем с ней не раз серьезно говорили; естественно, при этом не ставилось под вопрос давно и окончательно сложившееся мировоззрение г-жи Папаи, небезынтересное и с антропологической точки зрения: подполковнику редко попадались евреи, которые с таким, почти карикатурным, неистовством ненавидели бы еврейское государство, которое вдобавок было бы еще и их родиной
[17]. Г-жа Папаи неизменно поправляла подполковника, стоило ему завести речь о том, что она родилась в Израиле: «Не в Израиле, а в Палестине», – перебивала она с раздражением, вызывавшим у подполковника невольную улыбку; г-же Папаи это было неприятно, но подполковник такие проводимые с детским упрямством различия существенными не считал. Однажды он чуть ли не десять минут хохотал над фразой, попавшейся ему в одном из донесений г-жи Папаи
[18], но решил не поднимать эту тему и даже – из педагогических соображений – не привлекать к этим логическим кульбитам внимание секретного сотрудника, хотя ему было бы страшно любопытно, как г-жа Папаи ответит на такой лукавый вопрос: «Из чего же товарищ заключила, что такое чувство, „наверное“, существует?» В чем-то он понимал г-жу Папаи, ибо даже у подполковника могут возникать чуждые работе сомнения и навязчивые идеи, но он не смог бы добросовестно выполнять свою работу, прислушайся он к пению этих сирен; впрочем, следует констатировать, что при всех своих противоречиях и чрезмерной приверженности линии партии г-жа Папаи была идеальным «клиентом»: запутанные денежные обстоятельства, непонятные мировоззренческие уклоны ее детей, а также сложности с въездом ее многочисленной израильской родни с непреодолимой силой толкали ее к ним в объятия; конечно, такие вещи они с г-жой Папаи обсуждали лишь вскользь, о семейных делах подполковник никогда не спрашивал, только помогал, когда было нужно, с рассмотрением каких-то заявлений на визу, а если г-жа Папаи вдруг обрушивала на него поток жалоб
[19], он выслушивал с исключительным пониманием, ломая голову над тем, как подытожить все это множество бесполезных и посторонних сведений в одном сжатом сложносочиненном предложении в конце собственного рапорта и есть ли среди поступившей информации какой-нибудь полезный факт, какая-нибудь мелочь. «Мелочи обладают громадной значимостью», – говорил в Москве подполковник Волков, то же самое мог бы сказать и Талейран; но все же подобные экскурсы в личную жизнь случались в ходе бесед довольно редко, по большей части их внимание было сосредоточено на агентурных заданиях, которые г-жа Папаи выполняла с величайшим усердием.