В ночь на 16 февраля губернатор Южной Каролины бежал из столицы штата, Колумбии, и больше никогда не смог собрать правительство. На следующий день в Колумбию вошли войска Шермана, а к ночи город заполыхал.
Споры о том, кто сжёг Колумбию, напоминают споры о том, кто устроил пожар Москвы в 1812 году: то ли войска Шермана выжгли дотла «гнездо мятежа», то ли жители запалили город, чтобы он не достался врагу, то ли были оставлены без внимания обречённые на уничтожение кипы хлопка
.
В связи с падением Колумбии конфедераты увели войска из обречённого Чарлстона, и по его улицам прошли, распевая «Тело Джона Брауна лежит в земле сырой», чернокожие солдаты 55-го Массачусетсского цветного полка. К руинам форта Самтер потянулись экскурсанты и фотографы. Прошло ещё две недели энергичного и жестокого марша, и войска Шермана вышли к границе с Северной Каролиной. 3 марта в одном из приграничных городков они захватили 25 пушек. На следующий день из исправных стволов был произведён салют в честь второй инаугурации Авраама Линкольна.
В Вашингтоне утро 4 марта, как и четыре года назад, выдалось пасмурным. Тучи чуть ли не цеплялись за наконец-то достроенный чугунный купол Конгресса с венчавшей его шестиметровой статуей «Свобода вооружённая». Журналист Ной Брукс вспоминал, что такой весенней грязи, как в тот день, он больше не видел ни до, ни после дня инаугурации, но толпы зрителей и гостей не обращали на неё внимания, а множество женщин решились на «крайнее проявление героизма» — запачкать и вымочить края своих юбок, лишь бы не пропустить знаменательное событие
.
Трагикомической прелюдией к выступлению президента стало принятие присяги вице-президентом Эндрю Джонсоном. Он вышел на публику ровно в полдень с подозрительно красным лицом, а когда стал произносить речь, выяснилось, что он пьян. Считать ли оправданием то, что этот джентльмен был сильно болен и много дней подряд лечился с помощью виски, не жалея лекарства? Накануне самого ответственного в жизни выхода вице-президент взбодрил себя парой стаканчиков, потом, уже в отведённой для него комнате сената, принял для храбрости ещё порцию «противопростудного» — и разомлел от жары.
Джонсон махал руками, грозно оборачивался в сторону правительства («Вы, мистер Сьюард, вы, мистер Стэнтон, и вы, мистер э-э-э… как зовут морского министра?») и долго не реагировал на знаки, дающие понять, что время его речи закончилось.
…Когда Авраам Линкольн поднялся на инаугурационную платформу у восточной стороны Капитолия, он увидел перед собой море голов до самого края площади. Море это колыхалось и шумело, но шумело одобрительно. Когда президент вышел вперёд, надел очки и приготовил лист с напечатанной в две колонки инаугурационной речью, волна криков и аплодисментов промчалась от передних рядов к задним. В этот самый момент солнце пробилось из-за туч и залило светом площадь, зрителей, гостей, платформу и стоящего на ней президента. И все затихли, чтобы услышать речь, ставшую одной из самых знаменитых речей Линкольна и, возможно, самой важной
. Линкольн начал, словно поясняя, что о войне он будет говорить только в связи с тем, что она скоро закончится:
«Теперь, по прошествии четырёх лет, в течение которых постоянно делались публичные заявления по каждому пункту и периоду великого конфликта, который продолжает приковывать к себе внимание и поглощает силы нации, трудно найти что-либо новое, о чём можно было бы заявить…»
Отбыв «военный срок» президентства, он строил планы на «гражданский срок», целью которого видел примирение воссоединённой нации. Ради этого примирения он представил уходящий в прошлое жестокий конфликт как исполнение стоящей над мирской суетой Божьей воли, а не как столкновение человеческих принципов. Ради этого примирения он много раз употреблял в своей речи слова «все» и «обе» и совсем отказался от слов «мятежники» и «изменники»:
«Обе стороны искали лёгкой победы… Обе пользовались одной и той же Библией и верили в одного и того же Бога, и каждая надеялась на Его помощь в своей борьбе… Молитвы каждой из сторон не были услышаны. По крайней мере они не исполнились до конца».
Не исполнились, потому что война была Божьей карой за Богом же ниспосланный всей стране соблазн рабовладения, время которого прошло. Развивая евангельское «Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит!», Линкольн предположил, что рабство в Америке — «один из тех соблазнов, который, по Божьей воле, должен был прийти, но который, по окончании отмеренного срока, Господь намерен уничтожить». Страшная война наслана и на Север, и на Юг «как горе для тех, через кого этот соблазн пришёл».
«Как трепетно мы надеемся, как пылко молимся мы, чтобы это тяжёлое наказание войны поскорее прошло! Однако если Богу угодно, чтобы оно продолжалось, покуда богатство, накопленное невольниками за двести пятьдесят лет неоплаченного труда, не исчезнет и пока каждая капля крови, выбитая ударом кнута, не будет оплачена другой каплей, пролитой ударом меча, то, как было сказано три тысячи лет назад и как должно быть сказано и сегодня: „Суды Господни истина, все праведны“».
Наконец, прозвучали слова, уступающие в известности разве что последней фразе Геттисбергской речи. Линкольн призвал не к сплочению для скорейшего достижения победы — он не сомневался, что конец её предрешён, — а к милосердию ко всем пострадавшим от войны:
«Ни к кому не испытывая злобы, с милосердием ко всем, с непоколебимой верой в свою правоту, как Господь даёт нам видеть её, приложим все усилия, чтобы закончить начатую работу и перебинтовать раны нации. Позаботимся о тех, на кого ляжет бремя битвы, о вдовах и о сиротах. Сделаем всё, чтобы получить и сохранить справедливый и долгий мир как внутри страны, так и со всеми другими странами»
.
Речь длилась не больше семи минут. Концовка заставляла задуматься, а не ликовать, поэтому только после паузы раздались аплодисменты и грянули орудийные салюты.
Линкольн повернулся к председателю Верховного суда, чтобы принести присягу. Её принимал уже не Тони (старый сторонник рабовладения отошёл в мир иной осенью 1864 года), а… Салмон Чейз! Главного судью по Конституции США выдвигает президент, и Линкольн нашёл, как использовать честолюбивого и масштабного государственного деятеля на благо страны. По его расчёту, назначение на высший пост на «соседней» ветви государственной власти могло удовлетворить политические амбиции Чейза и при этом сохранить его, сторонника прав освобождённых рабов, в качестве союзника.
…Авраам поцеловал раскрытую Библию. Чейз заметил, какого места коснулись уста президента. Это была Книга пророка Исаии: «Не будет у него ни усталого, ни изнемогающего; ни один не задремлет и не заснёт… Стрелы его заострены и все луки его натянуты; копыта коней его подобны кремню, и колёса его как вихрь» (Исаия, 25:27, 28).
Это был знак решающего усилия для окончания войны. Грант неослабевающей бульдожьей хваткой держал генерала Ли с главными силами конфедератов у Ричмонда и Питерсберга, да так, что Ли признавался президенту Дэвису в полной невозможности послать подкрепления в обе Каролины. За месяц с середины февраля по середину марта из его армии дезертировала десятая часть бойцов. Особенно много бежало жителей Северной Каролины
— Уильям Шерман уже шёл по этому штату к южной границе Вирджинии. Теперь «дядя Билл» мог опираться на флот, господствующий в Атлантике, и вбирал в себя части, давно контролировавшие важнейшие участки побережья. 19 марта у городка Бентонвилл южане отчаянно бросились на левый фланг наступавших колонн Шермана, но не управились с ним до наступления ночи. Силы Шермана, троекратно превосходившие силы противника, в следующие два дня заставили его отступить. Вторая из трёх больших армий конфедератов потеряла возможность противостоять Шерману в открытом бою и могла только следить за его неумолимым движением на Ричмонд… После войны Шермана критиковали за то, что он не бросился добивать неприятеля в решающем большом сражении, а пошёл дальше на Вирджинию. Защитники генерала говорили, что он понимал, насколько близок конец войны, и не хотел излишнего кровопролития.