– У меня нет столько денег.
Голубые струи реклам
бесконечно стекают с крыш
Каждый раз, дойдя до определённой кондиции (из «Лексуса» извлечена вторая бутылка, водитель отпущен), Женя начинал интеллигентно, но со слезой читать Цветаеву:
И будет жизнь с её насущным хлебом,
С забывчивостью дня,
И будет всё, как будто бы под небом
И не было меня…
В первые годы Васю эта декламация умиляла, так как показывала, что в его товарищах, под спудом наносного и сиюминутного, тоже бьют чистые экзистенциальные токи. Потом эти чтения его раздражали: ничего, кроме этих выхваченных из телевизора строк Никонов не знал и тыкался в мир совершенно вслепую. А ещё пил. А ещё бросил сначала Хардину с младенцем, потом других, не менее достойных подруг и даже жён; теперь же, услышав проникновенные цветаевские строки, Вася не выдержал и рассмеялся. Впрочем, совершенно беззлобно. Просто так.
Внезапно Никонов тоже поменял тональность и задал, видимо, самый важный для себя, самый трезвый вопрос:
– Вася, кто такой жлоб? Я в самых разных словарях смотрел, но нигде это слово не объясняется – ситуация совсем как с жопой, когда жопа есть, а слова нет.
Вася не стал уточнять, от кого Никонову прилетела оценка, но, сгруппировавшись, сделал акцент на герменевтическом подходе.
– А это, Женька, непереносимый букет отрицательных качеств, каждое из которых легко в человеке терпится. Но только не тогда, когда они образуют икебану…
В колясочную он вернулся под утро, шумный, как паровоз.
– Понимаешь, Маруся, всё так радикально поменялось, и только Женька остался таким же, как и прежде. Мир изменился и продолжает метаморфозу. Всё вроде бы стоит на своих местах, но это лишь видимость стабильности. В этих домах живут совершенно другие люди, по этим улицам ходят пришельцы, в магазинах продают продукты и товары погонного производства, ничего подобного не могло быть ещё пару лет назад. И когда это вдруг осознаёшь, хочется спрятаться в твоих объятьях и больше никогда не выходить из нашей уютной колясочной. Совсем как твоим аутичным деткам – затвориться в скорлупе своего безлюдного мира.
– Мои детки-то – они знаешь какие умные, не то что твои Никоновы да Низамовы, никогда их не любила.
– Может быть, ревновала просто?
Вот цветы и цветы и квартиры квартир
Васе нравится, что с Тургояк можно говорить о чём угодно – общий, свой птичий язык они вырастили ещё в «школьные годы чудесные», а теперь даже в этих словах и формулах, лишь двоим понятных (все эти годы Маруся помнила их почему-то и с лёгкостью, без налёта археологии воскресила), не возникало потребности. Хватало взгляда, пожатия плечами, жеста рук (они у Маруси выглядели изящными по-балетному), полуулыбки, что снимало любые противоречия, действуя успокаивающе, окончательно расхолаживая.
– Ой, да было бы к кому тебя ревновать.
– Тоже верно. Как же нам хорошо. Тут и сейчас.
– Потому что мне от тебя ничего не надо. А тебе – от меня.
– Тоже верно. Никогда не знал, что так бывает.
– Уверяю тебя, сплошь и рядом. Обыватели, что с нас взять? Простые, как булка «Кунцевская» за три копейки.
– Никогда ничего не ел вкуснее «Кунцевской» булки.
Впрочем, иногда возникали зоны «вне критики», от их обсуждения Тургояк ускользала, становилась окончательно непрозрачной. Она никогда не упоминала о Пушкарёвой, которая пропала со всех горизонтов, окончательно и бесповоротно. Маруся считала, что её уже нет в живых, так как в последний раз, когда она видела Лену, та уже бомжевала. После смерти тёти Гали Пушкарёва выгнала, причём вместе с собакой, Морчкова, завела целую прорву хахалей, превративших квартиру в притон.
Впрочем, ненадолго, так как трёхкомнатную, которой Илья так гордился, Лена продала, купила двухкомнатную в пятиэтажке на окраине, остатки пустила на проживание, женихов да выпивку, а когда деньги закончились, обменяла двушку на полуторку с доплатой. Говорят, на этой стадии её кинули или пытались кинуть, вывезли за город, отобрали деньги, сильно избили – толком никто и не знал, как Лена лишилась всех передних зубов, ибо к тому времени Тургояк уже перестала с ней общаться. Последний раз Пушкарёва звонила школьной подруге, когда умерла мама, просила денег на похороны, говорила, что не на что похоронить.
Смертью поло воротник
– А я знала, что ей нельзя доверять деньги, она всё пропьёт, сначала, было, я начала прикидывать, как ей помочь и включиться в процесс, всё-таки тётя Галя мне не чужая, но Ленка потребовала выдать ей наличными, а у меня всё было в долларах, нужно было поменять ещё, я начала ей объяснять, она уже плохо понимала, видимо, с утра приняла на грудь, а может быть, была в очередном запое, короче, психанула, бросила трубку и не перезвонила.
– Но ты перенабрала?
– Конечно. «Вы считаете меня легкомысленной?» Как ты мог такое подумать. У неё всё время было занято.
Лишь однажды Маруся сковырнула это табу, пустилась в объяснения и рассказала о звонке и о том, как вскоре Пушкарёва опустилась на самое дно. Как-то, проезжая на трамвае мимо какой-то помойки, Тургояк увидела, как вместе с другими бомжами беззубая Лена ковыряется в баках. И видно, что это постоянная её резиденция, с гнездом лежбища, свитым между труб теплотрассы, с коробками, в которых всё самое необходимое.
Вася словно бы учуял еле заметную волну духов «Сигнатюр», которыми Лена маскировала выпитое. Но теперь в болгарском аромате, как в расползшейся марле, зияли отверстые дыры, а запах беззубого рта, лишённый свежести и благородства, фонил перегаром.
Вася всегда удивлялся зоркости Тургояк, способной мельком взглянуть (к примеру, из трамвайного окна, которое в Чердачинске чистым не бывает) на человека или на ситуацию, чтобы навсегда запомнить тысячу чёрточек и мелочей. Глаз-алмаз, которым он восхищается, весьма помогает Марусе в работе: деточки у неё сложные, когда важны любые частности и поведенческие оттенки, человек невнимательный и непосвящённый пройдёт мимо них, вообще ничего не отметив.
Железная точка
Раньше Вася думал, что таковы особенности женского зрения, жадного до всяческой мелочи, однако если вспомнить ту же Пушкарёву или Инну Бендер, то они жили иначе – большими кусками (каждая – в своём изводе крупности) и, подобно героям былинных эпох, вообще без подробностей.
Вася потом долго мусолил внутри этот рассказ про взгляд из трамвая («…а мимо пролетают поезда…»), словно бы схвативший пушкарёвскую агонию, успевая разложить её, как в работах футуристов, на стадии и составляющие движения. Долго носил в себе, точно ребенка, так и не рождённого Марусей, кажется, именно тогда в их открытости друг другу возникла трещина, точнее, предчувствие её – лёгкое помутнение, со временем ставшее неоперабельным. Клякса на стекле, которую не отскоблишь. Красная точка.