Письмо LX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я жалуюсь, ссорюсь, сержусь. И теперь ты желаешь того же, чего желала тебе кормилица, или дядька, или мать? До сих пор ты не понял, сколько зла они тебе желали? Да мольбы близких для нас – все равно что мольбы врагов! И тем они опасней, чем счастливей сбываются. Я не удивляюсь тому, что все дурное преследует нас с малых лет: ведь мы выросли среди родительских проклятий. Пусть боги услышат и нашу бескорыстную мольбу за себя. (2) До каких пор мы будем чего-нибудь требовать от богов, словно не можем еще сами себя прокормить? До каких пор будем засевать для себя столько полей, сколько впору большим городам? До каких пор целый народ будет снимать для нас урожай? До каких пор ради одного накрытого стола будут приплывать бессчетные корабли из разных морей? Несколько югеров
[194] пастбища досыта кормят быка, один лес питает стадо слонов – человек собирает пищу и с суши, и с моря. (3) Что же? Неужели природа, дав нам такое небольшое тело, наделила нас ненасытной утробой, так что мы побеждаем алчностью самых огромных и прожорливых зверей? Ничуть нет! Много ли воздается природе? Она довольствуется малым! Нам дорого обходится не голод, а тщеславие. Тех, кто, по словам Саллюстия
[195], подчиняется желудку, мы должны причислить не к людям, а к животным, а некоторых даже не к животным, но к мертвецам. Жив тот, кто многим приносит пользу; жив тот, кто сам себе полезен. А кто прячется и коснеет в неподвижности, для того дом – словно гроб. Можешь хоть начертать у порога его имя на мраморе: ведь они умерли раньше смерти. Будь здоров.
Письмо LXI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Не будем больше желать того, чего желали. Я, старик, стараюсь, чтобы даже не казалось, будто желания у меня те же, что в отрочестве. На это идут мои дни, мои ночи, это – мой труд, мой помысел: положить конец былому злу. Я стараюсь, чтобы каждый день был подобием целой жизни. Я не ловлю его, словно он последний, но смотрю на него так, что, пожалуй, он может быть и последним. (2) И это письмо я пишу тебе с таким настроением, будто смерть в любой миг может оторвать меня от писания. Я готов уйти и потому радуюсь жизни, что не слишком беспокоюсь, долго ли еще проживу. Пока не пришла старость, я заботился о том, чтобы хорошо жить, в старости – чтобы хорошо умереть; а хорошо умереть – значит умереть с охотой. Старайся ничего не делать против воли! (3) Все предстоящее предстоит по необходимости тому, кто сопротивляется; в ком есть охота, для того необходимости нет. Я утверждаю: кто добровольно исполняет повеленье, тот избавлен от горчайшего в рабской доле: делать, чего не хочется. Несчастен не тот, кто делает по приказу, а тот, кто делает против воли. Научим же нашу душу хотеть того, чего требуют обстоятельства; и прежде всего будем без печали думать о своей кончине. (4) Нужно подготовить себя к смерти прежде, чем к жизни. У жизни всего есть вдоволь, но мы жадны к тому, что ее поддерживает: нам кажется и всегда будет казаться, будто чего-то не хватает. Довольно ли мы прожили, определяют не дни, не годы, а наши души. Я прожил, сколько нужно, милый мой Луцилий, и жду смерти сытый. Будь здоров.
Письмо LXII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Лгут те, кто хочет показать, будто куча дел не оставляет им времени для свободных наук. Такие притворяются занятыми, множат дела и сами у себя отнимают дни. А я свободен, Луцилий, свободен и принадлежу себе везде, где бы ни был. Делам я себя не отдаю, а уступаю на время и не ищу поводов тратить его впустую. В каком бы месте я ни остановился, я продолжаю свои раздумья и размышляю в душе о чем-нибудь спасительном для нее. (2) Предав себя друзьям, я не покидаю себя самого и подолгу остаюсь не с теми, с кем свели меня время или гражданские обязанности, а лишь с самыми лучшими: к ним я уношусь душой, в каком бы месте, в каком бы веке они ни жили. (3) Повсюду при мне Деметрий
[196], лучший из людей, и, удалившись от блещущих пурпуром, я беседую с ним, полуодетым, и им восхищаюсь. И как им не восхищаться? Я вижу, что он ни в чем не чувствует недостатка. Некоторые могут все презреть, все иметь никто не может. Кратчайший путь к богатству – через презрение к богатству. А наш Деметрий живет не так, будто он все презрел, а так, будто все уступил во владение другим. Будь здоров.
Письмо LXIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты тяжело переживаешь кончину твоего друга Флакка; но я не хотел бы, чтобы ты горевал сверх меры. Чтобы ты совсем не горевал, я навряд ли решусь потребовать, хоть и знаю, что это лучше. Но разве досталась в удел такая твердость духа кому-нибудь, кроме тех, кто уже стал много выше фортуны? И его такая вещь затронула бы, но только затронула. А нам можно простить и невольные слезы, если они были не слишком обильны, если мы сами их подавили. Пусть при утрате друга глаза не будут сухими и не струят потоков: можно прослезиться – плакать нельзя. (2) Суровый, по-твоему, закон налагаю я на тебя? Но ведь и величайший из греческих поэтов
[197] дал право лить слезы всего один день, ведь он сказал: «Даже Ниоба думала о пище».
Ты спросишь, откуда берутся стенанья, откуда безудержный плач? Мы ищем в слезах доказательства нашей тоски и не подчиняемся скорби, а выставляем ее напоказ. Никто не печалится сам для себя. Злосчастная глупость! И в скорби есть доля тщеславия! (3) – «Так что же, – спросишь ты, – неужели я забуду друга?» – Недолгую память обещаешь ты ему, если она минет вместе со скорбью! Скоро любой повод разгладит морщины у тебя на лбу и вызовет смех – я не говорю уже о более долгом времени, которое смягчает всякую тоску, утишает самое жгучее горе. Едва ты перестанешь следить за собой, как личина скорби спадет; ты сам сторожишь свое горе, но оно ускользает из-под стражи и иссякает тем раньше, чем было острее. (4) Постараемся же, чтобы память об утраченных была нам отрадна. Никто по доброй воле не возвращается мыслью к тому, о чем нельзя подумать без муки. Но пусть это неизбежно, пусть, встретив имя тех, кого мы любили и потеряли, мы чувствуем укол боли – в самой этой боли есть некая радость. (5) Ведь недаром наш Аттал повторял: «Воспоминанье об умерших друзьях приятно нам так же, как терпкость в некоторых плодах, как очень старое вино, которое тем и вкусно, что горчит: ведь за отдаленностью времени гаснет все, что нас мучило, и доходит до нас лишь чистая радость». (6) Если верить ему, то «думать о живых друзьях – все равно что есть мед и печенье, воспоминание о тех, что были, приятно не без горечи. Кто, однако, станет отрицать, что и горькое, и не лишенное остроты возбуждает желудок?» (7) Я, впрочем, чувствую иное, для меня думать об умерших друзьях отрадно и сладко. Когда они были со мной, я знал, что их утрачу, когда я их утратил, я знаю, что они были со мной.