(30) Беда – это то, что вредит; вредить – значит делать хуже; но страданье и бедность не делают нас хуже, следовательно, это не беды. «Но это ваше утвержденье ложно: не всегда вредить значит делать хуже. Буря и непогода вредят кормчему, но не делают его хуже». – (31) У стоиков и на это есть ответ. И кормчий из-за бури и грозы становится хуже, потому что не может выполнить свое намеренье и удержать направление; в своем искусстве он не становится хуже, в своем деле – становится. – Перипатетики говорят на это: «Значит, и мудреца делают хуже бедность, страдание и прочее в этом роде: они не отнимают у него добродетели, но делу ее мешают». – (32) Это было бы сказано верно, если бы обстоятельства у кормчего и у мудреца были одни и те же. Цель мудреца не в том, чтобы непременно добиваться в жизни всего, за что бы он ни взялся, а в том, чтобы все делать правильно; цель же кормчего – непременно привести корабль в гавань. Искусства – прислужники, они должны давать, что обещали, мудрость – госпожа и направительница. Искусство служит жизни, мудрость повелевает. (33) Я, впрочем, думаю, что отвечать надо иначе: буря не делает хуже ни искусства кормчего, ни применения этого искусства на деле. Кормчий обещает тебе не счастье, а полезную работу и уменье править кораблем, – оно же тем заметнее, чем больше ему препятствует какая-нибудь случайная сила. Кто мог сказать: «Нептун, иначе как на верном пути ты этот корабль…»,
[280] – тот годен для своего искусства; буря же мешает не делу кормчего, а успеху. – (34) «Как же так, значит, кормчему не вредит то, что не дает ему достичь гавани, делает тщетными его усилья и либо несет его, либо держит и обезоруживает?» – Вредит, но не как кормчему, а как морскому путешественнику. Искусству кормчего непогода не только не вредит, но и помогает быть замеченным: в затишье, как говорится, всякий годится в кормчие. Препятствует она судну, а не тому, кто им правит, в его роли правящего. (35) Ведь у кормчего их две: одна – общая со всеми, кто сел на этот корабль, где он и сам – один из путешествующих; другая – особая, поскольку он кормчий. Буря вредит ему как путешественнику, а не как кормчему. (36) И еще: искусство кормчего – чужое достоянье, оно принадлежит тем, кого он везет, как искусство врача тем, кого он лечит. Мудрость же есть общее достояние – и тех, среди кого мудрец живет, и его собственное. Поэтому можно повредить кормчему, чей труд, отдаваемый другим, буря сводит на нет, (37) и нельзя повредить мудрецу: тут бессильны и бедность, и страдание, и остальные жизненные бури. Ведь его дело сводится на нет только в том, что касается других. Сам он всегда деятелен, и с наибольшей отдачей тогда, когда фортуна ему противится: тогда-то он и делает дело самой мудрости, которая, как мы сказали, и общее достояние, и его собственное.
(38) Да и тогда, когда его гнетет какая-нибудь необходимость, она не мешает ему приносить пользу людям. Бедность препятствует ему показать, как надо управлять государством, – и он показывает, как надо справляться с бедностью. Ничего нет в его жизни, что не служило бы делу мудрости. Никакая участь, никакие обстоятельства не отнимают у мудрого возможности действовать: ведь его дело – одолеть то, что мешает всякому делу. Ему по плечу и удачи, и беды: над одними он властвует, другие побеждает. (39) Повторяю, он так себя закалил, что обнаружит свою добродетель и в счастье, и в несчастье, так как смотреть будет лишь на нее самое, а не на то, что дает повод ее выказать. Ему не преграда ни бедность, ни боль, ни все прочее, что отпугивает невежд и обращает в бегство. Тебе кажется, беды гнетут его? Нет, служат ему! (40) Фидий умел ваять не только из слоновой кости; ваял он и в бронзе, а дали бы ему мрамор или другой камень, дешевле, – он сделал бы лучшее, что только можно из него изваять. Так и мудрец покажет, что такое добродетель, если возможно, – среди богатств, если нет, – в бедности, если удастся, – на родине, если нет, – в изгнании, если удастся, – полководцем, если нет. – солдатом, если удастся, – здоровым, если нет, – увечным. Какова бы ни была его доля, он сделает из нее нечто достойное памяти. (41) Есть укротители диких зверей, которые принуждают самых свирепых, одна встреча с которыми страшна, под ярмом возить человека. Не довольствуясь усмирением кровожадности, они приучают их жить с ним вместе. Львам надсмотрщик сует руку в пасть, сторож целует своих тигров, слонов крохотный эфиоп заставляет приседать на колени и ходить на веревке. Мудрец – как они: его искусство – укрощать беды. И страданье, и нищета, и поношенье, и темница, и изгнанье, повсюду внушающие ужас, едва попадают к нему, становятся кроткими. Будь здоров.
Письмо LXXXVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я пишу тебе из усадьбы Сципиона Африканского, почтив его маны и алтарь, который, сдается мне, и есть могила великого человека
[281]. Я убеждаю себя, что душа его вернулась в небо, откуда снизошла, – и не за то, что он предводительствовал многолюдным войском (войска были и у неистового Камбиза
[282], для которого обернулось счастьем само неистовство), а за его необычайную скромность и верность долгу, которые, я считаю, больше заслуживали восхищенья в дни, когда он покинул родину, нежели когда защищал ее. Или Сципион, или свобода должны были уйти из Рима
[283]. (2) И он сказал: «Я ничего не хочу менять ни в законах, ни в установлениях; пусть все граждане будут равноправны. Пользуйся моим благодеяньем без меня, родина! Благодаря мне стала ты свободна, благодаря мне все увидят, что ты свободна! Если я стал больше, чем тебе полезно, – я ухожу!» (3) Как мне не восхищаться этим величием души, с которым он удалился в добровольное изгнание, избавив отчизну от бремени? Ведь дело дошло до того, что либо Сципион ущемил бы свободу, либо свобода – волю Сципиона. И то и другое было бы нечестьем – и он уступил место законам, а сам уединился в Литерне, – так же изгнав себя для пользы государства, как Ганнибал
[284].
(4) Я видел усадьбу, сложенную из прямоугольных глыб, стену, окружающую лес, башни, возведенные с обеих сторон усадьбы как защитные укрепленья, водохранилище, выкопанное под всеми постройками и посадками, так что запаса хватило бы хоть на целое войско; видел и баньку, тесную и темную, по обыкновению древних: ведь нашим предкам казалось, что нет тепла без темноты. Большим удовольствием было для меня созерцать нравы Сципиона и наши нравы. (5) В этой тесноте гроза Карфагена, вождь, которому Рим обязан тем, что был взят лишь однажды
[285], омывал тело, усталое от сельских трудов, – ведь он закалял себя работой и сам (таков был обычай в старину) возделывал землю. Под этой убогой кровлей он стоял, на этот дешевый пол ступал.