После Нового года Базиль переехал в свое новое жилище на улице Годо-де-Моруа – в приятную маленькую студию, полную дневного света, с такой крошечной спаленкой, что едва мог в ней повернуться. Моне наконец нашел себе собственную студию, в доме № 1 на улице Пигаль, и перевез туда все свои холсты. Судя по всему, самому ему места там оставалось мало, поскольку Базиль, который теперь приютил у себя Ренуара, продолжал часто принимать и его.
«Это практически какой-то пункт скорой помощи», – писал он домой.
Базиль не оставлял стараний жить бережливо и уверял родителей: «Мы не ведем себя как миллионеры в отеле “Де Берри”, хотя и позволяем себе заказывать мадеру. Нас собирается человек двенадцать. Я лично больше четырех-пяти бутылок не беру».
В апреле Моне пришлось спасаться бегством от кредиторов. Он направился в Севр, где снял маленький домик на Шмен-де-Клозо, неподалеку от вокзала Виль-д’Аврэ. Хоть ему и удалось продать несколько картин, до того, чтобы выплатить все свои продолжающие накапливаться долги, было еще очень далеко.
Он начал новую работу, «Женщины в саду», замысел которой был еще более амбициозным, нежели замысел «Пикника». На сей раз, хотя он не собирался писать фигуры в натуральную величину (таким образом снимался один круг проблем), предполагалось, что вся картина будет выполнена на пленэре, что по крайней мере избавляло от необходимости переносить предварительные эскизы на картину, увеличивая масштаб.
Он соорудил хитрое приспособление, позволяющее опускать холст в траншею, когда нужно было рисовать верхние фрагменты. Но ему по-прежнему трудно давалось соотношение пейзажа и фигур, которые оставались искусственными, что бы он с ними ни делал.
Для новой картины снова позировала Камилла, на сей раз изображая минимум три или четыре женских персонажа. Их платья сверкали и искрились светлыми красками на фоне темной листвы. Но по какой-то причине человеческие фигуры упорно отказывались оживать на холсте.
Работа над новой картиной обещала затянуться на месяцы, при том что Моне находился в жестких финансовых тисках. Из Гавра тетушка Лекадр грозила сократить содержание, которое все еще продолжала ему выплачивать, несмотря на случившуюся в октябре ссору между ними, – на самом деле она смягчилась с тех пор.
Родители Базиля в Монпелье без конца подвергались обстрелу письмами от сына:
Дорогая матушка… мне страшно неловко, но я был вынужден одолжить 250 франков у мадам Лежосн. У меня не было другого выхода, клянусь…
Расходы, которые он перечислял родителям, подразумевали суммы, потраченные на холсты, рамы, двухнедельные услуги натурщицы. «Зеленое платье, которое пришлось взять напрокат», он в счет не включил.
Когда впереди замаячил крайний срок подачи работ в Салон, Моне временно отставил «Женщин в саду». (Эту картину он заявил на следующий год, и она была отвергнута.) Вместо нее на выставку 1866 года он предложил две уже готовые картины, после чего они с Камиллой вернулись в Нормандию, где были замечены играющими в местном казино.
Сезанн продолжал работать вплоть до предельного срока подачи работ на Салон 1866 года. В последний приемный день у Дворца индустрии появилась тачка, которую толкали Сезанн и Оллер, его кубинский друг по Академии Сюиса. Сезанн бросился распаковывать свои картины, готовый показывать их всем, кто захочет посмотреть. Но к тому времени его надежды уже поугасли, и когда обе картины оказались отвергнуты, он даже не слишком удивился, а без промедления отправился обратно в Экс, заранее жалуясь Писсарро на «гнилую», «скучную сверх всякой меры» семью, к которой будет вынужден присоединиться снова.
Однако, решительно настроенный обнародовать свое мнение о жюри Салона, он написал Ньюверкерке письмо, выразив протест и заявив, что Салон должен быть открыт для любого серьезного художника. Он также потребовал восстановления «Салона отверженных». Хоть ответа и не получил, письмо его сохранилось – с сухой резолюцией, нацарапанной в верхнем углу: «То, чего он просит, невозможно. Те работы уже признаны не соответствующими высоким требованиям искусства и «Салон отверженных» вновь открыт не будет».
Обе картины Моне, напротив, прошли отбор. Он благоразумно выбрал «Дорогу в Шайи» – написанный двумя годами ранее деревенский пейзаж неподалеку от Фонтенбло – и очаровательный портрет Камиллы во взятом напрокат роскошном зеленом шелковом платье, который он написал всего за несколько дней. В нем обыгрывался контраст между шикарной тканью платья, светящейся бледной кожей лица, скромно повернутого в сторону зрителя через плечо, и густыми черными бровями на этом бледном лице. Тщательно прописанная текстура шелка, меха, кожи, волос, а также изящество длинных бледных пальцев героини делали портрет приемлемым для членов жюри. Именно такими буржуазная публика желала видеть своих женщин в искусстве. Однако была в картине еще и живая непосредственность, неподдельная естественность, которую подметил Золя и точно охарактеризовал в своем обзоре, назвав «окном, распахнутым в природу».
Одним из тех, кто в восхищении задержался перед этим полотном, оказался Эдуард Мане. Андре Жилль, модный в те дни карикатурист, ухватился за сходство фамилий двух художников. Его шарж, опубликованный в газете, был озаглавлен: «Моне или Мане?» А подпись под рисунком гласила: «Моне. Но тем, что он у нас есть, мы обязаны Мане. Браво, Моне! Спасибо, Мане!» Мане шутка не показалась забавной.
Позднее тем летом он задался целью ближе познакомиться с творчеством неизвестного новичка, чью работу спутали с его. Он пригласил Моне в кафе «Бад», куда тот явился вместе с Ренуаром, Базилем и Сислеем. Мане познакомил их с Дега, который ходил на выставку смотреть морские пейзажи Моне и выразился о них так: «Я ухожу. От всех этих водяных бликов у меня глаза болят… Слишком много воды. Еще немного, и я бы поднял воротник, чтобы не видеть этого».
Золя, которого ввел в компанию Гийеме, привел Сезанна, и Мане отправился в студию Гийеме смотреть его натюрморты. Он был вежлив и старался звучать ободряюще, сказал, что сюжеты «воплощены мощно», но на самом деле счел Сезанна не более чем интересным колористом.
В маленьком кафе «Гербуа», с тесно составленными столиками, доброжелательной толстухой-хозяйкой в черном платье и белом фартуке, с кружевными занавесками на окнах и рядом крючков на стене, увешанных блестящими цилиндрами, Мане постоянно резервировал два стола и каждый вечер в пять часов устраивал застолье. Говорили, будто эти суаре заменяли ему то, о чем он действительно мечтал: похвалы, награды и признание публики. (Не столь откровенно, но к тому же стремился и Моне.)
Совершенно непохожие, но замечательные художники начали сбиваться в группу. Трудно было найти людей с более разными жизненными обстоятельствами, происхождением, талантами и вкусами, но одно у них было общим – решимость добиться успеха. Беседы, которые велись в кафе летом 1866 года, зачастую становились жаркими: Мане театрально отмахивался, дискутируя с Дега, в то время как сам Дега сидел со злорадной ухмылкой. Они спорили о сравнительных достоинствах Делакруа и Энгра, о натурализме в искусстве, о преимуществах рисования на пленэре, о государственном контроле над искусством, о полицейской цензуре в литературе и журналистике, о засилье устаревших и предвзятых художников в жюри Салона.