Он любовался «закутанными в муслин дамами, сидящими на верандах своих маленьких домов… магазинами, пестрящими разнообразием плодов, контрастом между оживленным гулом и суматохой деловых учреждений – и безмерностью животной черной силы». Он отмечал, что женщины Нового Орлеана «при всем их очаровании» не лишены «легкого налета уродства, без которого нет спасения души» и которое ничуть не умаляет их грациозности. Красота чернокожих людей произвела на него глубокое впечатление. В письмах к Тиссо он рассказывал:
В мире черных, который у меня еще не было возможности глубоко исследовать, в этих лесах эбенового дерева встречаются истинные подарки с точки зрения цвета и рисунка. Будет удивительно снова жить среди белых людей по возвращении в Париж. Мне так нравятся здешние силуэты, и эти силуэты двигаются.
Но всего этого было слишком много. Как ни парадоксально, пламенеющие краски и изобилие местных мотивов заставили его тосковать по сдержанной выразительности прежних своих сюжетов: по чистоте движения мышц – ног балерин, рук прачек – на фоне яркого мигающего света газовых светильников и холодной зернистой поверхности неосвещенных, гладких, серовато-белых стен. Здешний по-южному яркий свет даже в малых дозах был мучителен для глаз, не говоря уж о том, чтобы переносить его на полотно.
«Какие чудесные картины я мог бы нарисовать, если бы дневной свет не был так невыносим для моих глаз», – писал он другу в Париж.
Ему было достаточно и гораздо меньших стимулов, чтобы извлечь суть того, что он видел, и воплотить ее в хорошем рисунке: «…искусство не расширяется, оно повторяет себя. Нужно лишь, увидев малое, сосредоточиться». Он вспоминал историю Руссо, который удалился в Швейцарию, чтобы рисовать, вставал каждый день на рассвете, начал наконец работу, которая должна была занять лет десять, и был вынужден через десять минут отказаться от замысла… «Точно мой случай», – заметил Дега. Даже полуприкрытыми глазами он видел больше, чем мог освоить.
«Мане увидел бы здесь множество восхитительных вещей, еще больше, чем я. Но и он не смог бы сделать с ними большего… Что ж, да здравствуют прекрасные прачки Франции».
Однажды утром, лежа в постели, он услышал французскую речь. Голос разносился по воздуху – какой-то работник звал товарища: «Эй! Огюст…» Эдгар испытал острый укол тоски по Парижу и дал себе слово к январю вернуться домой. Но в последний момент возвращение было отложено из-за новой идеи: он вдруг решил, что новоорлеанская хлопковая торговля станет интересным современным сюжетом для художника-натуралиста. Такую вещь будет весьма уместно отправить в Англию. Он знал богатого мануфактурщика, у которого в Манчестере была своя картинная галерея и которого это могло заинтересовать. Дега остался в Новом Орлеане еще на три месяца. Он продолжал работать над разными вариантами нескольких портретов: рисовал рабочих в рубашках с короткими рукавами, купцов в цилиндрах и камыши среди кип хлопка. К весне 1873 года он был более чем готов вернуться в Париж, к своим прачкам.
Глава 9
Хартия группы
«Здесь все – веселье, чистота, весенний праздник, золотые вечера или яблони в цвету».
Арман Сильвестр о первой выставке импрессионистов
Дела у маленького кафе «Гербуа» шли хорошо. Оно стало популярным местом для свадебных вечеринок и других торжеств. Художники, все еще собирающиеся здесь, едва слышали друг друга. Поэтому они перенесли свой «штаб» в гораздо более просторное кафе «Нувель Атэн» – «белую головку массива зданий, простирающегося вверх по склону до площади Пигаль, напротив фонтана», как описал его Джордж Мур, недавно приехавший в Париж. Там толпились писатели, художники и «окололитературная и околохудожественная публика». Они сидели за маленькими мраморными столиками, обсуждали живопись, литературу, политику и преимущества реализма. Высокая перегородка отделяла стеклянное переднее помещение от главного зала кафе, похожего на куб. В правой части зала регулярно собирались художники, два стола здесь постоянно резервировали Мане, Дега и их друзья. Мур наблюдал за ними из-за углового столика, время от времени делая заметки.
«Открываясь, стеклянная дверь кафе заскрежетала по песку, и вошел Мане». Мур отметил его «нос, как у сатира», широкие плечи и исключительно щегольской вид. «Дверь снова скрипит по песку. Это Дега, человек с покатыми плечами в крапчатом костюме… У него маленькие глаза, острый язык, речь ироничная, даже циничная. В нем нет ничего специфически французского… кроме широкого шейного платка». Остроумная перепалка возникала с первой же секунды. Мур слушал в восхищении.
Однажды Мане заметил его и, наклонившись вперед, спросил:
– Мы вам не мешаем?
Мур объяснил, что он писатель.
– Я когда-то пробовал писать, – с гордостью заявил Мане, – но бросил это занятие.
В другой раз Мур налетел на Дега, в волнении мчащегося по улице.
– Он мой! – воскликнул тот.
– Кто?
– «Юпитер», разумеется!
Схватив Мура под руку, он потащил его на улицу Бланш, потом вверх по лестнице в свою квартиру. Вот оно что! На стене висел «Юпитер» Энгра. Но рядом красовалась груша – просто крапчатая груша, нарисованная на шести дюймах холста, бледная, мясистая, осязаемая и сочная.
– А мне больше нравится груша, – сказал Мур.
Казалось, Дега не удивился. Груша принадлежала кисти Мане.
– Я повесил ее здесь, потому что такая груша способна ниспровергнуть любого бога.
После долгого отсутствия в стране в кафе появились Моне и Сислей. Они привезли 20 или 30 новых картин. Писсарро, по обыкновению, сидел в углу. Время от времени приходил Сезанн. Весной 1873 года группа начала вынашивать новые планы. Моне показал себя самым энергичным сторонником возрождения идеи Базиля о групповой выставке. Тьер, став президентом республики, назначил нового куратора изящных искусств, который, несомненно, мог лишь усугубить ситуацию. Будучи республиканцем, Луи Блан тем не менее едва ли исповедовал радикальные взгляды в искусстве. Незадолго до того он открыл Музей копий в Школе изящных искусств, но это новое заведение было не более вдохновляющим, чем его название: в нем содержались исключительно копии работ старых мастеров. Вряд ли это могло способствовать прогрессу.
Салон оберегал свои обычные ретроградные стандарты. Единственным, кого допустили до выставки 1873 года, был Мане с его «Отдыхом» (одним из портретов Берты Моризо) и «За кружкой пива» – портретом пожилого посетителя бара, довольно попыхивающего трубкой над кружкой пива. Последняя картина представляла собой сценку из современной жизни, вдохновленную портретной живописью испанских старых мастеров, а может, Францем Хальсом, чьи картины Мане тем летом видел в Голландии. Ее сочли обновленной сентиментальной версией традиционного жанра живописи.
А вот «Отдых» не снискал Мане ничего, кроме издевательств. В «Шаривари» и «Иллюстрасьон» поместили пародии на картину под уничижительными названиями, обыгрывающими темный образ Берты, созданный Мане, и ее отсутствующий взгляд – «Дама, отдыхающая после чистки дымохода», «Морская болезнь», «Богиня неряшливости».