Как-то на закате Гонкур записал в дневнике: «Меланхолией веет от этого сада без деревьев и дома без детей».
Сезанн тоже нанес визит Золя и почувствовал себя в его доме непрошеным гостем – неуютно и неуместно. Тем не менее он продолжал держать Золя в курсе «поигрывания мускулами», происходящего в семье Сезаннов. В жизни Поля был момент, когда он едва не вырвался на свободу: увидев в Писсарро своего рода отеческую фигуру, он готов был попытаться пустить корни в Овере. Но при отсутствии перспективы зарабатывать на жизнь рисованием проект оказался неосуществим. Теперь Писсарро был далеко и имел кучу собственных проблем.
Писсарро по-прежнему пребывал в тревоге и подавленности. Жюли все больше опасалась, что впереди у семьи – голодная смерть. Ей приходилось кормить три голодных рта: семилетнего Жоржа, четырехлетнего Феликса и Люсьена, который в свои пятнадцать лет подавал не больше, чем его отец, признаков того, что сможет хотя бы скромно зарабатывать себе на жизнь.
К полному отчаянию Жюли, единственным достоинством Люсьена, судя по всему, был его художнический талант, который Камиль, опять же к ее величайшему огорчению, всячески пестовал. Уже потеряв двоих детей, она панически боялась за будущее остальных и не могла понять, почему ее муж не может просто отвезти свои картины в магазин и продать их.
В течение некоторого времени Кайботт ежемесячно присылал им 50 франков. В конце января от него пришло 750 франков, но он предупредил Писсарро, что больше не сможет помогать ему регулярно. Мюре прислал 20 франков в уплату за картину, а Мэри Кассат купила у него одно полотно и развлекала мальчиков Писсарро, катая их в своем экипаже на прогулках.
Коллекционеры приезжали в Понтуаз и всячески восхваляли работы Камиля, но их визиты почти никогда не заканчивались покупкой. Отчаяние парализовало Писсарро, а Жюли снова была беременна.
Берта Моризо тоже – наконец-то! – обнаружила, что ждет ребенка, весной 1878 года и тут же отошла от светской жизни и даже от живописи, перейдя под лучшее из возможных медицинское наблюдение. Она тихо полеживала в квартире на улице Эйлау и в ожидании осени мечтала, что у нее будет мальчик – «чтобы не прервался знаменитый род». Ее ребенок должен был стать наследником фамилии Мане. Так или иначе, она признавалась Эдме: «Все мы, мужчины и женщины, влюблены в мужской род».
Пока Берта жила затворницей, Париж охватила лихорадка Всемирной выставки – главного события 1878 года. На улицах разворачивались оживленные празднества и торжества. В день открытия выставки 300 тысяч свисающих из окон флагов полоскались на ветру. 12 миллионов гостей съехалось в Париж.
Все, в том числе и Мане, устраивали пышные приемы. Гости валом валили в его студию, чтобы увидеть последние работы мэтра и выпить шампанского. Круг его общения сделался еще более широким, в студии роились бульвардье, промышленники, финансисты, политики и огромное количество элегантных дам. Певец из операбуфф исполнял популярные песенки. Шляпы, украшенные райскими птицами, перемежались цилиндрами; помещение сверкало нарядами от-кутюр. Студия Мане превратилась в место, куда ходили показать себя. Туда стекалось общество избранных, включая Гамбетту и других недавно назначенных министров: в новой республике политики стали знаменитостями.
Как и следовало ожидать, искусство, представленное на Всемирной выставке, не включало в себя работы импрессионистов, если не считать маленькую акварель Мэри Кассат «Голова молодой женщины». Она с помощью Дега работала над картиной, которая, как ей представлялось, должна быть принята, – «Маленькая девочка в голубом кресле». Картина крупным планом изображала насупленную девочку в спущенных носочках (дочь одного из друзей Дега), очень реалистично развалившуюся в кресле, сердитую и явно скучающую. Дега помогал Мэри с фоном, восходящей перспективой, обрезанной краями полотна мебелью и цветовыми контрастами, и Мэри знала, что картина удалась. Но отборочная комиссия выставки состояла всего из трех человек, притом никому не известных, один из них вообще был фармацевтом.
Мане и Антонен Пруст отправились осматривать экспозицию, составленную главным образом из работ всегдашних участников Салона.
– Как они могут высмеивать таких людей, как Дега, Моне и Писсарро, подтрунивать над Бертой Моризо и Мэри Кассат, издеваться над Кайботтом, Ренуаром, Гогеном и Сезанном, если сами могут создать только это! – воскликнул Мане.
Родители Мэри Кассат посетили выставку в надежде завести новые знакомства, но, к своему сожалению, не обнаружили там американцев. К тому времени семья переехала в новые апартаменты на пятом этаже дома № 13 по авеню Трюдэн, там же, на фешенебельной стороне района Пигаль. При доме имелись конюшня для их лошадей и каретный сарай для их экипажей.
Впервые у Мэри появилась студия вне дома, которую предоставил ей отец на том условии, что она будет содержать ее сама.
Это смущает маму, – писал он своему сыну Але-ку, – поскольку для этого Мэри либо нужно продавать свои картины, либо придется расписывать горшки, чего она никогда не делала и представить себе не может, что будет вынуждена делать.
Тем не менее студия означала, что в дневное время Мэри получала свободу.
Мане, хотя у него, как обычно, не было ни малейшего желания выставляться с импрессионистами, без колебаний одобрил ее присоединение к группе и отметил важность этого события для сообщества художников.
Он по-прежнему писал современный Париж, и в его картинах отражались заметные перемены в жизни города: на улицах воочию можно было увидеть новое смешение людей из разных социальных слоев. Мане начал работать над большим полотном, изображающим «Рейхсхоффен» – кабаре, находящееся неподалеку от площади Клиши. Салон отверг его картину «Нана», сочтя ее неприличной, поэтому он выставил ее в витрине галантерейного магазина. Искусство перестало быть исключительной прерогативой аристократии: с появлением новых универсальных магазинов и омнибусов, на которых до них можно было добраться, витрины сделали его доступным для представителей всех классов.
Забавно, что между тем как Ренуар неуклонно двигался вверх, в сторону «от буржуази», Мане спускался в атмосферу пивных, рисуя их тускло освещенные интерьеры, актрис и балерин, отдыхающих от работы в свободные вечера.
– Я рисовал сегодняшний Париж в то время, когда ты еще продолжал изображать греческих атлетов, – дразнил он Дега.
– Ох уж этот Мане, – отвечал на это Дега. – Как только я начал рисовать балерин, он сразу же их перехватил.
Лимончик позировала Мане в его студии для картины «Слива» – это была вариация Мане на сюжет Дега «Абсент». Отказавшись на сей раз от обычного облика женщины полусвета, она, подперев щеку тыльной стороной ладони, сидит за столиком кафе в бледно-розовом платье, другая рука, с зажатой между пальцами сигаретой, лежит на столе, огибая бокал с зеленой сливой, плавающей в бренди, популярном в те времена напитке. Пустой взгляд натурщицы устремлен в никуда.
Похоже, с рисованием на пленэре было покончено: в год Всемирной выставки Мане снова окунулся в городскую жизнь. Наглядной манифестацией новой республики стала жизнь бульваров, где рабочий люд в блузах и кепи, головных платках и шалях смешивался с аристократической публикой в оперных шляпах, корсажах, перьях и мехах. Изменился даже уличный шум: спешащие по делам простолюдины громко перекрикивались друг с другом через дорогу. Уличная толпа представляла собой смесь разных социальных классов.