Ситуация оставалась двусмысленной еще лет десять, до самой смерти Ошеде в 1892 году от подагры. Моне и Алиса поженились наконец в Живерни 16 июля 1892 года, за четыре дня до свадьбы ее дочери Сюзанны с американским художником Теодором Батлером. А пока, в апреле 1882 года, Моне уведомлял Дюран-Рюэля:
Я съезжаю… сегодня утром и забираю часть детей. У нас настолько не хватает денег, что мадам Ошеде вынуждена остаться здесь, несмотря на то что тоже обязана покинуть дом не позднее десяти утра завтрашнего дня. Поэтому я и спрашиваю, не могли бы Вы прислать мне с посыльным сто или двести франков – сколько сможете… ведь по приезде на новое место у нас не останется ни су. Я в полной зависимости от Вас…
Поглощенный переездом и финансовыми трудностями, Моне ничего не знал о Мане, который к весне 1883 года был уже несколько недель прикован к постели. Полусидя в кровати, он рисовал цветы – подношения от визитеров – в стеклянных вазах: гвоздики, розы и клематисы, соединяющие в себе прозрачную вермееровскую утонченность изображения с его собственными безошибочно угадываемыми густыми, сочными мазками.
Мэри Лоран принесла ему сирень, и он нарисовал этот букет, поставленный в воду, – расплывчатые зыбкие тени от цветочных гроздей на скатерти, отражение света, улавливаемого лепестками, на контрастно-густом темном фоне. Это были его последние шедевры, хрупкие впечатления от преломления цвета и света.
1 марта он нарисовал хрустальную вазу с розами («Розы в хрустальной вазе»): одна, сломанная, лежит на столе. Розы едва угадываются в этих цветах, вода в вазе мутная, контуры вазы неотчетливы. Это был его последний рисунок маслом.
Три недели спустя, на Пасху, служанка Мэри Элиза принесла ему пасхальное яйцо, наполненное конфетами, и он вспомнил о своем обещании. Простой пастельный набросок портрета Элизы стал его последней работой.
В начале апреля поползли слухи: Мане умирает – так сказал Дега скульптору Бартоломе. «Мане на смертном одре», – сообщила «Иллюстрасьон» 7 марта. Писсарро находился в Париже, готовясь к персональной выставке у Дюран-Рюэля.
Наш бедный Мане безнадежно болен, – писал он Люсьену в Лондон, – мы теряем великого художника и человека несказанного обаяния.
Все врачи боролись за честь лечить его. Кто-то послал за доктором Гаше.
– Когда мне станет лучше, – сказал ему Мане, – привезите ко мне своих детей, я сделаю их портрет пастелью.
Навестивший его Антонен Пруст увидел, что конфеты из пасхального яйца, принесенного Элизой, лежат так, чтобы он мог их видеть. В течение одной ночи его нога почернела. Близкие друзья и члены семьи знали, что он испытывает мучительную боль. Леон привез доктора Сиредэ, который диагностировал гангрену. 18 апреля он сообщил Мане, что иного выхода, кроме ампутации, нет.
– Что ж, – ответил Мане, – если другого способа вытащить меня не существует, берите мою ногу и давайте покончим с этим.
19 апреля Пруст навестил его рано утром. Мане расспрашивал его о Салоне, который должен был скоро открыться. Он хотел знать, ожидается ли там что-нибудь интересное. Затем Пруст ушел, и в десять часов Мане положили на большой стол в его собственной гостиной. В присутствии двух студентов-медиков и одного из его братьев Мане дали хлороформ. Операция была проведена тремя докторами, в их числе доктор Сиредэ.
«Фигаро» подробно сообщала все последние новости, в частности рассказала о состоянии ампутированной ноги, которая находилась в такой стадии разложения, что ногти при прикосновении отделились от пальцев. Согласно информации в прессе, после операции Мане не страдал от боли и его состояние не вызывало опасений.
Десять дней он пролежал в лихорадке. Лишь несколько человек были допущены к постели больного (Сюзанна, Леон, братья, Берта и Малларме). Непонятно было, узнает ли он их в бреду. Люди стали собираться у дома Мане, Леон с трудом сдерживал наплыв посетителей.
29 апреля Мане стал стремительно угасать. Прибыл аббат Юрель с предложением от архиепископа Парижа лично соборовать его.
– Если появятся признаки того, что мой крестный отец желает принять последнее причастие, – ответил Леон, – можете не сомневаться, я немедленно сообщу вам. Но было бы бесчеловечно предлагать ему это.
Весь этот и следующий день Мане провел в жестоких мучениях и умер на руках у Леона в семь часов вечера 30 апреля в возрасте 50 лет.
Его агония была ужасна, – написала Берта Эдме, – это была смерть в одном из самых устрашающих своих проявлений, которую мне второй раз довелось наблюдать вблизи. Добавь к этому почти физически ощущаемую мной эмоциональную связь с Эдуардом, основанную на давней дружбе, наше долгое совместное прошлое, осененное молодостью и общей работой, которое внезапно закончилось, и ты поймешь, что я совершенно раздавлена.
В тот самый час, в семь вечера в понедельник 30 апреля, во Дворце индустрии на вернисаж перед открытием Салона собралась толпа народу. Вдруг словно порыв холодного ветра пронесся по залам. Кто-то прибыл с известием о смерти Мане. Воцарилась глубокая тишина, потом медленно, один за другим, мужчины стали обнажать головы.
На следующий день в Живерни, когда еще не были распакованы все ящики, Моне и Алиса получили печальную весть. Моне удостоился чести быть одним из тех, кому предстояло нести гроб. Он телеграфировал портному на бульваре Капуцинок срочный заказ на черный костюм и 3 марта ранним поездом отбыл в Париж.
Прибыв в девять часов утра, он прямиком отправился в галерею Дюран-Рюэля, чтобы получить сколько-нибудь денег, прежде чем ехать к портному за костюмом, затем поспешил в церковь Сен-Луи-д’Антен в Батиньоле, где присоединился к тем, кто должен был нести гроб: Антонену Прусту, Теодору Дюре, Фантен-Латуру, Альфреду Стивенсу, Филиппу Бурти и Золя.
Длинные очереди в почтительном молчании стекались к церкви по близлежащим улицам. Во главе процессии скорбящих шли Эжен, Гюстав и Жюль де Жуи. Далее за гробом следовали Дега, Ренуар, Писсарро и Пюви де Шаванн. Улицы были запружены людьми, желающими отдать последние почести великому художнику. Казалось, там был весь Монмартр.
Друг Мане Жюль-Камиль де Полиньяк описал эту сцену. Обычный во всех иных отношениях день, небо затянуто тонкой пеленой серых облаков, солнца не видно. Катафалк медленно проезжает мимо работниц, вышедших пообедать, служанок в белых фартуках, быстро перебегающих дорогу. Повсюду яркие россыпи цветов – охапки сирени, фиалок, незабудок, анютиных глазок и роз. В воздухе висит густой цветочный запах.
Следом тянется похоронная процессия – длинная лента скорбящих. Почти 5000 человек медленно двигаются по улицам. Катафалк останавливается у входа в церковь Сен-Луи-д’Антен, где перед высоким алтарем установлен ярко освещенный помост. Все стены увешаны черными драпировками с монограммой «М». Вносят и устанавливают на помосте гроб, покрытый венками и цветами, поет хор, потом начинается торжественная заупокойная служба.
У входа в церковь, где по-прежнему толпится народ, люди тихо переговариваются. Полиньяк слышит чье-то замечание: «Незачем было мучить и кромсать его». По окончании службы гроб возобновляет свой скорбный путь к кладбищу в Пасси – по бульвару Османа, улице Ля Боети, улице Марбёф до Трокадеро. И в этот момент небо внезапно светлеет. Во вдруг образовавшийся разрыв между облаками выглядывает солнце, осветив своими лучами еще не до конца распустившуюся молодую листву на деревьях, окаймляющих ровными рядами главную аллею.