«Нью-Йорк трибьюн» хвалила картины за красоту, превосходящую все созданное Руссо или Коро. Здесь не было ничего похожего на тот яростный шум, который поднялся вокруг них в свое время на родине. В роскошных залах на Мэдисон-сквер царила тишина, когда посетители тщательно разглядывали ма́сла и пастели, воплощающие два с половиной десятилетия преданности искусству и борьбы.
Среди полотен был «Мальчик с мечом» (1860–1861) Мане, которого Дюран-Рюэль впервые приобрел в 1872 году. На полотне восьми-девятилетний Леон держит огромный, тяжелый меч. Ремень от меча свешивается у него от пояса до голени. Мальчик держит оружие крепко, пальцы покраснели от усилия, но тяжесть оружия не нарушает изящества позы.
Под влиянием Веласкеса Мане, харизматический бульвардье, без которого импрессионисты, сколь различным ни был их вклад в движение, не смогли бы выжить в качестве группы, обессмертил в этой картине своего маленького сына, ради блага которого всю жизнь хранил тайну его рождения. Ступни Леона в отделанных кружевом ботинках по щиколотку изящны и выразительны, как у его отца. Доверчивое бледное лицо с голубыми глазами и маленьким ртом, открытое и серьезное – как у матери. Он выполняет порученную ему работу натурщика с выдержкой и сосредоточенностью. Ярко освещенное лицо без улыбки обращено к художнику, его отцу.
В зале «А» был также выставлен «Любитель абсента» Мане – полотно, которое на протяжении двух десятков лет отвергалось Салоном и об авторе которого распространялись слухи, будто, рисуя беспутных персонажей, он сам должен быть таким же никчемным представителем богемы с немытыми волосами. Журналисты начали выслеживать его и обнаружили, что у Мане роскошная студия, где богатые и знаменитые люди в цилиндрах, в платьях от Уорта, в шляпах, украшенных перьями и цветами, собирались, чтобы понаблюдать художника за работой.
В Нью-Йорке «Любитель абсента» висел теперь рядом с «Балконом» – картиной, восстановившей репутацию Мане в Салоне, той самой, на которой изображена Берта Моризо, смуглая и таинственная – квинтэссенция современной роковой женщины. В том же зале были выставлены портреты Фора и Рошфора кисти Мане и один из прекраснейших образцов его натюрмортной живописи – «Лосось», обозначенный в каталоге как «“Натюрморт” (1868–1869)». Сам художник датировал эту работу двумя годами раньше, временем, когда он с восторгом давал уроки рисования Еве Гонсалес. На белой скатерти – лимоны, изображенные быстрыми лаконичными мазками едкого желтого цвета. Чешуя лосося, словно серебристые жемчужины, контрастирует с осязаемой розовой мякотью только что разрезанной рыбы.
В зале «Е» висела «Лола из Валенсии», ранний портрет испанской примы-балерины. В выставочном каталоге Американской ассоциации искусств он был по ошибке приписан Моне – случайность, ставшая ироничным напоминанием о ранних днях импрессионизма.
Среди картин Берты Моризо была «Крестьянка, развешивающая белье» – одна из ее ранних картин, на которых она изображала жизнь парижских пригородов и которые стали памятью об одном из этапов грандиозного османовского проекта переустройства Парижа. На тех ее полотнах – маленькие замкнутые дворики новых вилл в Шату, Буживале и Женвилье того периода, когда люди начали обживать столичные предместья, сажать овощи в огородах и развешивать на веревках белье сушиться на летнем ветерке.
Два с половиной года после смерти Мане, последовавшей в 1883 году, Берта мучительно старалась преодолеть свое горе. Она пыталась отвлечься, организуя детские праздники для Жюли в своем уютном новом доме на улице Вильжюст, где также начала давать обеды для художников и писателей. Там среди прочих бывали Малларме, Дега, Ренуар и Моне.
Вместе с Эженом Берта ухаживала за могилой Эдуарда. Они купили соседний с ней участок, чтобы, когда придет срок, Эжен был похоронен рядом с братом. Со смертью Эдуарда Мане что-то умерло в ней самой. Она писала Эдме, что раздавлена. Обаяние Мане было таково, что она неким иррациональным образом представляла себе этого человека бессмертным.
Верная делу импрессионистов, она к 1886 году была одной из всего трех оставшихся членов их сообщества. Пока они в последний раз в качестве группы показывали свои работы в Париже, Дюран-Рюэль в Нью-Йорке демонстрировал шесть ее картин. В каталоге ее фамилия была написана через букву «Z» (не Morisot, а Morizot). Ее часть экспозиции (в зале «С») включала картины «В саду» – один из самых нежных, солнечных видов ее сада в Буживале, с высокой травой и обильной листвой, написанный характерными для нее раздельными, легкими диагональными мазками, а также «Морской пейзаж», память о ее обручении с Эженом Мане.
Изображения танцовщиц Эдгара Дега в одиночку или группами, в кулисах и на сцене висели едва ли не во всех залах Американской ассоциации искусств, в том числе картины «Кордебалет Парижской оперы» и «За кулисами». Снова и снова со своей выгодной позиции в кулисах Парижской оперы Дега рисует «мышек» в сверкающем облаке розового и красного тюля, выходящих на сцену в свете газовых фонарей. Их юные тела заряжены энергией, напряжены, сияют в вихре цветных бликов. Художник, взволнованный воспоминаниями детства, в которых отложился образ его экзотичной матери в присборенных пышных юбках, с розой на поясе, демонстрировал твердую решимость оживить на картине нечто эфемерное в женщине.
Во время первого путешествия в Новый Орлеан Дега заметил в женщинах глубокого американского Юга нечто естественно-первородное, что оказало воздействие на все его последующее творчество. Яркость тамошних красок заставляла его возвращаться к холодной цветовой гамме своих гладильщиц, которых он рисовал без сантиментов, откровенно демонстрируя выпуклую мускулатуру их рук и плеч, когда они тяжелыми утюгами водят по полотнищам прочной ткани. Нью-йоркская публика увидела его «Прачек» – пример изображения трудящихся женщин, пробуждающих в нем ностальгию молодости.
Жизнь Дега была странной, одинокой. Он без жалоб переезжал во все более скромные квартиры, пока на улице Пигаль, 21, где жил с середины 1880-х до конца своих дней, все не свелось к тому, что студию ему пришлось использовать и в качестве гардеробной: пыльный мезонин, где ему позировали натурщицы, был завешан его собственной одеждой.
– Ваша студия так необычна, – заметила Луиза, жена Людовика Алеви, навестившая его и смущенная беспорядком, царящим в его жизненном пространстве. – Уберите одежду из вашей студии, она все портит.
– О, это меня ничуть не волнует, – ответил Дега. – Мне удобно, чтобы все оставалось как есть… Тогда я говорю себе: так живет человек, который трудится.
Годы, предшествовавшие нью-йоркской выставке, были для него печальными. На пороге пятидесятилетия он стал жалеть об отсутствии семьи и остро ощущать свое одиночество. Старея, начал чувствовать собственную «не подлинность».
– Даже сердце у меня какое-то искусственное, – жаловался он Бартоломе. – Балерины сшили из него, как из линялого красного шелка, мешочек вроде своих балетных туфель.
Он начал сочинять стихи и говорил Стефану Малларме, что не понимает его мучений над сочинением сонетов, потому что у него самого никогда нет недостатка в идеях.