Иезуит, как хороший католик, может все освящать. Например, ему достаточно сказать себе: как пастырь я нужен церкви и служу ей тем усерднее, чем более удовлетворяю свои похоти; следовательно, я изнасилую эту девушку, отравлю врага, ибо моя цель, как пастырская, свята, а потому она освящает, то есть оправдывает средства. Ведь в конце концов все равно это послужит на пользу церкви. Почему бы католическому патеру не дать отравленную просфору Генриху VII – для блага церкви?
Истинно церковные протестанты восставали против всякого «невинного развлечения», так как невинным могло быть только святое, духовное. Они должны были осуждать все, в чем не могли отыскать святого духа: танцы, театр, пышность (например, в церкви) и т. д.
По сравнению с этим пуританским кальвинизмом лютеранство стоит на более религиозном, то есть духовном пути, оно более радикально. Кальвинизм исключает многое как чувственное и мирское и очищает церковь. Лютеранство же, напротив, старается внести по мере возможности во все дух, познать во всем святой дух как сущность всего и таким образом освятить все мирское. («В честном поцелуе нельзя отказать». Дух честности освящает его.) Поэтому и удалось лютеранину Гегелю (он объявляет в одном месте, что «желает остаться лютеранином») провести вполне понятие через все. Во всем есть разум, то есть святой дух, или – «действительное – разумно». Действительное фактически заключает в себе все, так как во всем, например в каждой лжи, может быть найдена истина: нет абсолютной лжи, абсолютного зла и т. и.
Только протестанты создали великие «духовные творения», так как одни они были истинными учениками и исполнителями Духа.
* * *
Сколь немногое человек может подчинить себе! Он должен предоставить солнцу идти своим путем, морю гнать свои волны, горам подниматься к небу. Он стоит бессильный перед непреодолимым. Может ли он не чувствовать, что он бессилен перед этим чудовищно огромным миром? Мир – твердый закон, которому он должен подчиниться, который определяет его судьбу. К чему стремилось дохристианское человечество? К тому, чтобы избавиться от вторжения судеб, не позволять им более тревожить себя. Стоики достигли этого в апатии, объявив вмешательство природы безразличным, не имеющим значения, не давая этому вмешательству смущать себя. Гораций произносит знаменитое nil admirari
[25], равным образом объявляя этим безразличие всего прочего, мира: он не должен влиять на нас и вызывать наше удивление. И impavidum ferient ruinae выражает ту же самую непоколебимость: «Мы ничего не боимся, если бы даже рухнул мир». Все это очищает место для христианского презрения к миру, для изречения, что мир суетен.
Несокрушимый дух «мудрых», которым старый мир подготовлял свой конец, потерпел с этого времени внутреннее сотрясение, против которого не могла защитить его никакая атараксия, никакое стоическое мужество. Дух, защищенный от всякого влияния мира, нечувствительный к его толчкам, стоящий выше его приступов, ничему не удивляющийся, которого не может вывести из его покоя никакое крушение мира, – неудержимо перелился через край, так как внутри него самого развились газы (духи), и, после того как механический толчок, приходящий извне, стал недействительным, химические напряжения, которые возбуждают изнутри, начали свою странную игру
И действительно, старая история заканчивается тем, что «Я обрел в мире свою собственность». «Все передано Мне Отцом Моим»
[26]. Мир перестал быть по отношению ко мне всемогущим, неприкосновенным, священным, божественным, он «лишен Божества». Отныне я обращаюсь с ним, как мне заблагорассудится. Я мог бы, если проявить на нем всякую чудодейственную силу, то есть силу духа, передвигать горы, приказывать смоковницам, чтобы они исторглись и пересадились в море (Лк 17, 6), вообще я мог бы использовать все возможное, то есть мыслимое «все возможно верующему»
[27]. Я – господин мира, все «права» – мои. Мир стал прозаическим, ибо божественное исчезло из него: он – моя собственность, которой я распоряжаюсь, как мне (то есть духу) заблагорассудится.
Когда я возвысил себя до положения собственника мира, эгоизм одержал свою первую полную победу, преодолел мир, стал безмирным и запер на замок приобретенное долгими веками мировой жизни.
Первая собственность, первая «привилегия» – добыта!
Все же господин мира вовсе еще не господин своих мыслей, чувств, своей воли: он – не собственник своего духа, ибо дух еще свят, он – «святой дух», и «безмирный» христианин не желает стать безбожным. Античная борьба была борьбой против мира и с миром, средневековая (христианская) – борьбой с собой, с духом; первая – против внешнего мира, вторая – против мира внутреннего. Средневековая борьба – обращенная на себя, размышляющая, рассудительная.
Мудрость древних – мирская философия, вся мудрость новых – богословие.
С миром справились язычники (в том числе иудеи), после того надо было еще справиться с духом — стать «без духа», безбожным.
Почти две тысячи лет работаем мы над подчинением себе духа, и не один кусок святости оторвали мы и растоптали ногами, но гигант-противник каждый раз вырастает снова, в измененном виде и под другим именем. Дух еще не лишен божественности, святости, освящения; хотя он уже давно не летает, подобно голубю, над нашими головами, хотя он уже снисходит не только к своим святым, но попадает в руки и непосвященных, однако, как дух человечества, как человеческий дух, то есть дух «человека», он остается мне, тебе всегда чуждым духом, еще далеким от того, чтобы стать нашей неограниченной собственностью, которой мы распоряжаемся и управляем по нашему благоусмотрению. Между тем одно произошло несомненно и видимо направляло ход после христианской истории: стремление сделать святой дух более человеческим, дабы приблизить его к людям или людей к нему. Потому и случилось, что он наконец мог быть понят как «дух человечества» и под различными названиями – как «идея человечества», человечность, гуманность, всечеловеческая любовь» – показался более близким и доступным.
Не значит ли это, что теперь всякий может владеть святым духом, включить идею человечества в себя, дать человечеству образ и бытие в себе?
Нет, дух не лишен своей святости и недоступности, он так же недоступен для нас, как и прежде, так же не наша собственность, ибо дух человечества не есть мой дух. Моим идеалом он может быть, и как мысль я называю его моим: мысль человечества – моя собственность, и я достаточно доказываю это тем, что направляю ее вполне по своему желанию, сегодня – так, а завтра – так; мы представляем ее себе самым разнообразным образом. Но она вместе с тем – наследственное благо, которое я не могу продать или отдать.
После многих видоизменений дух с течением времени претворился в абсолютную идею, которая разбилась в разнообразных преломлениях на другие идеи: любовь к людям, разумность, гражданскую добродетель и т. д.