Никакая эгоистическая власть, никакая полицейская сила не должны выступать против мыслей. Так полагают верующие в мысль. Но мышление и мысли для меня не святы, я оберегаю и от них свою шкуру. Быть может, это неразумная оборона, но если я служу разуму, то должен, как Авраам
{48}, принести ему в жертву самое любимое.
В царстве мысли, которая, как и царство веры, и есть небесное царство, не прав всякий, кто пользуется бессмысленной силой, так же как не прав всякий, кто в области любви действует бессердечно, или, хотя он и христианин, то есть живет в царстве любви, все же действует не по-христиански; в этих царствах, обитателем которых он себя мнит, уклоняясь в то же время от их законов, он «грешник», или «эгоист». Но и он может лишь тем уклониться от власти этих царств, что станет преступником относительно них.
Результат и здесь тот, что борьба мыслящих против правительства настолько правая, то есть властная, насколько она ведется против мыслей правительства (правительство умолкает и не может возразить литературно ничего значительного), и, напротив, она неправая и бессильная, поскольку в ней действуют только мысли, направленные против личной власти. (Эгоистическая сила зажимает рот мыслящим.) Теоретическая борьба не может завершить победу, и священная сила мысли подвластна силе эгоизма. Только эгоистическая борьба, борьба эгоистов с двух сторон, все улаживает.
Вот это дело – превращение самого мышления в эгоистический произвол, в дело отдельной личности, как бы в пустое препровождение времени, отнимая у него значение «последней решающей власти», это унижение мышления, лишение его святости, это уравнивание бессмысленного и мыслящего «я», это грубое, но реальное «равенство» – критика не может установить, потому что она сама только жрица мышления и за его пределами видит только – потоп…
Критика хотя и утверждает, например, что свободная критика должна восторжествовать над государством, но тоже защищается от упрека со стороны государственных правителей в том, что она «произвол и наглость». Она полагает, что «произвол и наглость» не должны побеждать, что побеждать может только она. На самом деле, наоборот: государство может быть побеждено только наглым произволом.
Теперь, скажем в заключение, становится понятно, что критик в своем новом фазисе вовсе не преобразил себя, а только «исправил оплошность», «разобрался в одном вопросе» и преувеличивает, говоря, что «критика сама себя критикует». Она, или, вернее, он критиковал только свою «оплошность» и очистил критику от ее «непоследовательностей». Если бы он хотел критиковать критику, то должен был посмотреть, есть ли что-нибудь в предположении ее.
Я, со своей стороны, выхожу из определенного предположения тем, что предполагаю себя. Но мое предположение не борется за свое завершение, как «борющийся за свое завершение человек»: мне оно служит лишь для того, чтобы пользоваться им и потреблять его. Я питаюсь только моим предположением и существую лишь поскольку питаюсь им. Но поэтому-то это предположение никакое: так как я – единственный, то ничего не знаю о двойственности «я» предполагающего и «я» предположенного («несовершенного» и «совершенного» «я», или человека); я только знаю, что питаться собой – значит быть собой. Я не предполагаю себя, потому что ежеминутно утверждаю и создаю себя, и только тем становлюсь «я», что не предположен, а установлен, и опять-таки в тот момент, когда устанавливаю себя, то есть я одновременно и творец, и создание.
Если все предшествующие предположения абсолютно должны разрушиться, то не следует их снова собирать в высшее предположение – в мысли или в само мышление, в критику. Разрушение это ведь должно послужить на пользу мне, иначе оно относилось бы к бесконечному ряду разрушений, которые на благо других – например человека, Бога, государства, чистой морали и т. д. – объявляли старые истины не истинами и уничтожали долго существовавшие предположения.
Часть вторая
Я
У врат нового мира стоит «богочеловек». Рассыплется ли в прах в конце этой эпохи Бог в богочеловеке, и может ли действительно умереть богочеловек, если умрет в нем только Бог?
Над этим вопросом не задумывались и считали, что покончили с ним, проведя победоносно до конца работу просвещения – преодоления Бога, не заметив, однако, того, что человек убил Бога, чтобы стать отныне «единым Богом на небесах». Потустороннее вне нас уничтожено, и великий подвиг просветителей исполнен, но потустороннее в нас стало новым небом, и оно призывает нас к новому сокрушению его: Бог должен был уйти с дороги, не нам уступил он путь, а Человеку. Как можете вы верить, что мертв богочеловек, пока не умрет в нем, кроме Бога, также и человек?
1. Принадлежность себе (своеобразие)
«Разве дух не жаждет свободы?» Ах, не только один мой дух, но и тело мое ежечасно жаждет ее! Когда до моего обоняния доносятся из дворцовой кухни аппетитные запахи вкусных блюд, то рот мой, съедая свой сухой хлеб, ощущает это как мучительное лишение; когда глаза мои говорят натруженной спине о мягких пуховиках, на которых приятнее лежать, чем на смятой соломе, то мною овладевает затаенная ярость. Когда… Но не будем продолжать об этих страданиях. И это ты называешь томлением по свободе? От чего же ты хочешь освободиться? От куска черного хлеба и соломенного ложа? Выброси их! Но, кажется, не это тебе нужно; ты ведь хочешь, напротив, свободно наслаждаться роскошными яствами и пуховой постелью. Так люди, что ли, должны дать тебе эту «свободу»? Нужно, что ли, чтобы они это тебе дозволили? Этого ты ведь не ожидаешь от их человеколюбия, так как знаешь, что все они думают, как ты: всякому своя рубаха ближе к телу! Как же ты думаешь вкушать те яства и возлежать на той постели? Разумеется, не иначе как приобретя их в свою собственность!
Ведь если хорошенько подумать, ты хочешь не свободы обладания всеми этими благами – ибо свобода обладания еще не дает их на самом деле – ты хочешь их фактически иметь, хочешь называть их своими и владеть ими как своей собственностью. На что тебе какая-нибудь свобода, если она ничего не дает? И если бы ты стал свободным от всего, то этим самым ничего бы более не имел, так как свобода не имеет содержания. Кто не умеет ею пользоваться, для того она, это бесполезное разрешение, не имеет никакой ценности, а то, как я пользуюсь свободой, зависит от особенности моего «я».
Я не имею ничего против свободы, но я желаю тебе большего, чем свободы. Недостаточно быть только свободным от того, чего не желаешь, нужно еще иметь то, чего желаешь, нужно быть не только «свободным», но и «собственником».
Быть свободным – от чего? Многое есть, конечно, такого, что следует стряхнуть с себя. Иго крепостной зависимости, неограниченную власть над собой, иго аристократии и князей, господство страстей и похотей, да даже власть собственной воли, своеволия, ибо совершеннейшее самоотрицание тоже сводится именно к свободе, к свободе от самоопределения, от собственного «я», и стремление к свободе как к чему-то абсолютному, за что стоит заплатить какую угодно цену, лишило нас нашего своеобразия; оно создало самоотречение, самоотрицание. Но чем свободнее я становлюсь, тем более нагромождается надо мной насилия, тем я себя чувствую бессильнее. Несвободный дикарь не чувствует тех рамок, которые сдавливают культурного человека: он считает себя свободнее последнего. По мере того как я отвоевываю себе все больше и больше свободы, я создаю себе новые и новые задачи. Я изобрел железные дороги и снова чувствую свою слабость, так как не могу, подобно птице, нестись по воздуху, и если я наконец разрешил задачу, которая смущала мой дух своей неразрешимостью, то меня уже ожидает бесчисленное множество других, загадочность которых задерживает мое развитие, затемняет мой свободный взор, и мне больно ощущать границы моей свободы. «Освободившись же от греха, вы стали рабами праведности»
[39]. Разве республиканцы в своей широкой свободе не становятся рабами закона? Как стремились во все времена истинные христианские сердца «стать свободными», как жаждали они освобождения от «уз бренной жизни», они обращались взорами к обетованной стране свободы. «А вышний Иерусалим свободен: он – матерь всем нам»
[40].