В бумагах у него по-прежнему лежит строфа, написанная рукой Правдивого Тома. Она выпала из поэмы, но он помнит ее наизусть.
Но с той поры, как навсегда
С глаз прогнала она меня,
Влачусь из тени в тень, когда
Друзья гуляют в свете дня.
Даже у худших поэтов случаются удачные строки. Можно видеть мерцание, когда человеческая фигура вступает из света в тень и обратно. Он оглядывает комнату. Тусклое поблескивание турецкого ковра. Книги в переплетах телячьей кожи. Серебряное блюдо, отражающее ему его – зерцало и свет всех советников христианского мира.
Он откладывает перо. Думает, письмо не годится, завтра я заполню пробелы, хотя вряд ли, завтра мне нужно в Тауэр. Он слишком измучен, слишком истерзан ужасом и отчаянием, чтобы в подробностях описывать суд и тем более последний день Ламберта. Он пишет: «Не сомневаюсь, некоторые ваши друзья располагают досугом и подробно вам все изложат…»
Пусть излагают. Он закрывает глаза. Что видит Бог? Кромвеля на пятьдесят четвертом году жизни, солидного, закутанного в меха и шерсть? Или мерцание, иллюзию, искорку под конской подковой, плевок в океане, перышко в пустыне, облачко пыли, фантом, иголку в стоге сена? Если Генрих – зеркало, то он – бледный актер, вращающийся в отраженном свете. Если свет погаснет, его не станет.
В Италии, думает он, я видел Мадонн, нарисованных на каждой стене, на каждой фреске видел кровавый пурпур Христовой ризы. Видел искусителя, вьющегося по древу, и лицо Адама во время искушения. Я видел, что змея – женщина и ее лицо обрамляют серебряные кудри, видел, как она свивается кольцами на зеленой ветке и та колышется. Я видел плач небес по распятому Христу, ангелов, рыдающих в полете. Видел ловких, как танцоры, мучителей, побивающих камнями святого Стефана, видел утомленное лицо мученика в ожидании смерти. Видел мертвое дитя, отлитое в бронзе и стоящее над собственным телом; все эти изображения и образы я вобрал в себя как некоего рода пророчество или знамение. Однако я знал мужчин и женщин лучше меня, ближе к благодати, которые размышляли о каждой щепке Креста, пока не забывали, кто они и где, и не видели кровь Спасителя, текущую в древесных волокнах. Тогда они уже не видели себя узниками бед и гонений, несчастными жертвами в чужой стране. Они прозревали в Кресте Христовом древо жизни, и в них раскрывалась истина, и они спасались.
Он посыпает бумагу песком, откладывает перо. Я верю, но недостаточно верю. Я сказал Ламберту, что буду о нем молиться, но под конец молился только о себе, чтобы не принять такую же смерть.
III
Наследие
Декабрь 1538 г.
Народ недоволен введением приходской регистрации. Записи крещений, говорят люди, позволят королю облагать нас налогами с младенчества. Записи венчаний позволят ему получать сбор с каждого жениха и невесты. Узнав о похоронах, агенты Кромвеля явятся забрать медяки с век усопшего.
Кромвель, говорят они, замышляет украсть у нас наши дрова, наши ложки и наших кур. Он хочет обложить налогом наши жернова, наши котлы и горшки, испортить пекарские весы, изменить меры жидкости в свою пользу. Он – хорек, съедающий в день, сколько весит сам. Не увидишь, как подкрадется, – он умеет уменьшиться так, что пролезет в обручальное кольцо. Глаза у него открыты всю ночь. Он танцует, чтобы задурить жертву, а потом высасывает ее мозг. Он устраивает себе нору в логове побежденных и устилает ее мехом.
Посол Шапюи просит встречи.
– Томас, вы знаете, что говорят в Риме? Будто, вскрыв гробницу Бекета, вы достали кости и выстрелили ими из пушки. Ведь это же неправда?
– Посол, если бы я только додумался…
Шапюи говорит:
– Вам повезло, что вы не служите тому Генриху, при котором убили Бекета. В хрониках пишут, что он катался по полу от ярости и пускал пену, как бешеный пес.
В Ламбетском дворце была статуя Бекета на внешней стене со стороны реки. Кранмер велел ее убрать, и теперь там пустое место. Кормчий его барки говорит:
– Я кланялся этому негодяю с раннего детства.
– Вот и хорошо, что больше не будешь, Бастингс.
– И мой отец. И дед. Привычка.
Бастингс сплевывает за борт. Мальчишкой в Патни он думал, лодочники плюются на удачу. Однако дядя Джон объяснил: так они напоминают о себе богам, которые смотрят из воды на днища лодок и видят еще не возникшие течи.
В четырнадцать все его мысли были о реке. Когда с неба лило, он думал, хорошо, больше воды, чтобы унести меня в море.
Темза вздулась; в такую погоду река размывает кладбище Святого Олафа и уносит трупы. Дома, в тепле и сухости, он отпирает ящик, где держит молитвенник покойной жены. Находит изображение Бекета и вырезает страницу – аккуратно, ножичком с тонким лезвием. Листает молитвенник, разглядывает все картинки. Видит мертвую Марию, погребальную процессию, евреев, норовящих толкнуть носилки и растоптать розовые гирлянды плакальщиков. Видит бичуемого Христа, его белое, рыбье тело извивается под ударами.
Подвалы Остин-фрайарз полны реликвиями. Здесь есть стопка платков, аккуратно подрубленных Пресвятой Девой, и кусок веревки, которой удавился Иуда. Мадонн приносили дюжинами, некоторых потом жгли, других рубили топором. Богородица Кавершемская толкает в бок святую Анну Бакстонскую, у них за спиной хихикает святая Модвенна. Ему это напоминает дни до падения Анны Болейн, когда дамы сбивались в кучки, шептали накрашенными губами опасные мысли и закатывали накрашенные глаза. Есть шкатулка с двухдюймовым куском хряща – ухом первосвященникова раба Малха, которое Петр отсек мечом при аресте Спасителя. Кости Бекета лежат в простом сундуке. Лишь знающий врач сумеет сказать, кости это мученика или животного, да и то не наверняка.
Маргарет Поль, чьих родственников допрашивают в Тауэре, по-прежнему живет под надзором Фицуильяма. Когда Фиц уезжает из дома, его жена Мейбл требует брать ее с собой – не хочет оставаться одна под холодным взглядом старухи из рода Плантагенетов.
При тщательном обыске в Уорблингтонском дворце Маргарет находятся бумаги, которые она, вероятно, предпочла бы сжечь.
– Не сомневаюсь, что найдутся и другие, когда у вас возникнет нужда, – игриво замечает Кастильон.
Шапюи говорит:
– Кремюэль будет рад, если к суду подоспеют доказательства.
– Маргарет Поль не под судом, – сухо отвечает он.
Она – глава рода. На свободу ее больше не отпустят, но от этой обузы нас избавит время; ему вовсе не улыбается объяснять послам, зачем король отправил на эшафот старуху. Констанции, жене Джеффри, обвинения предъявлены не будут. Он не включил в обвинительное заключение епископа Стоксли и семью Томаса Мора, по крайней мере сейчас. Сеть раскинулась широко, но по краям тонка, как паутина.
Рич говорит:
– У нас против них ничего нет. Никаких действий. Только слова. Но мы это уже проворачивали. По статуту.