– Болит, – говорит он Беттсу.
– Перевернитесь на больной бок, милорд.
Юноша отгоняет слуг. Он хочет видеть Кромвеля и не собирается отказываться от своего намерения. Ричмонд говорит что-то, но слова бессвязны, и вскоре его веки начинают трепетать. По знаку доктора слуги убирают подушки и укладывают больного на бок.
Беттс жестом подзывает его, сюда, милорд.
– Обычно я заставляю его сидеть, чтобы облегчить дыхание, но ему нужен сон, и я прописал микстуру. Иначе он может вскочить и сделает себе только хуже. Его беспокоит яд, часто упоминает вас. – Доктор делает паузу. – Я не говорю, что он вас обвиняет.
– Некоторые люди постоянно думают, что их отравили. Я слышал про такое в Италии.
– В Италии, – говорит Беттс, – у них, вероятно, есть для этого основания. Я говорю ему, милорд, отравление обычно проявляется спазмами и ознобом, рвотой и помрачением сознания, жжением в горле и кишках. Но тогда он вспоминает Вулси, говорит, что перед смертью тот испытывал боль в груди.
Он бесцеремонно тянет доктора за полу. Есть разговоры, не предназначенные для чужих ушей. В покоях герцога не протолкнуться: слуги, те, кто пришел пожелать больному выздоровления, вероятно, кредиторы. Схоронившись в оконном проеме, он бормочет:
– Кстати, насчет Вулси. Не знаю, откуда у юного Фицроя такие сведения, но как вы считаете, это похоже на правду?
– Что кардинала отравили? – Беттс пристально смотрит на него. – Понятия не имею. Скорее, его подвело сердце. Напрягите память. Я восхищался вашим старым господином и делал все, чтобы примирить его с королем. – Беттс выглядит озабоченным, словно боится, что он, Кромвель, затаил обиду. – В конце жизни его пользовал доктор Агостино, не я. Говорят, он голодал и прочищал желудок, что нежелательно во время путешествия в зимнюю пору… к тому же вспомните, что ждало его в конце пути. Суд или лишение прав без суда, затем Тауэр. Страх способен многое сотворить с человеком.
Он говорит:
– Кардинал не боялся ни живых, ни мертвых.
– О чем не преминул вам сообщить, полагаю. – Ясно, что доктор недоумевает, к чему ворошить прошлое? – Не думайте, будто я придаю значение словам Ричмонда. Когда король болен, он убежден, что против него ополчится весь мир. Юноша весь в отца, невыносимый пациент. Когда его лихорадило, он заявил: «Это всё Говарды – Норфолк не испытывает ко мне отцовских чувств, он любит меня только потому, что я королевский сын. И если я не стану королем, я для него бесполезен. А теперь Норфолк во мне не нуждается – он нашел другой способ подобраться к трону, честный или бесчестный».
– Если задуматься, честных способов нет.
– Что до меня, я предпочитаю об этом не задумываться, – говорит доктор Беттс.
– Были свидетели его слов?
– Рядом стоял доктор Кромер. С Божьей помощью и посредством врачебной науки мы обуздали лихорадку, а с ней и разговоры об измене.
– Но если не яд, что тогда?
Помимо уязвленного самолюбия, думает он.
Доктор пожимает плечами:
– Июль. Мы должны быть за городом. Вы принимаете слишком много законов, милорд. Распустите парламент, и мы немедленно покинем Лондон. Говорят, города изобрел Каин, а если не он, то кто-то другой, столь же склонный к смертоубийству. – Доктор отворачивается, чтобы уйти, но медлит. – Милорд, насчет королевской дочери… Доктор Кромер поручил мне передать вам наше общее мнение. Вы справились лучше нас, эскулапов. Ее дух был так подавлен папистскими обыкновениями, что ее здоровье и разум истощились. Говорят, ваше присутствие в Хакни подействовало на нее, как зелье Асклепия.
Асклепий, бог врачевателей, обязан своим искусством змее. Он спасал тех, кто был на пороге или даже за порогом смерти. Аид, боясь лишиться притока покойников, возревновал.
– Здесь нет моей заслуги, – говорит он. – Приятная компания пробудила аппетит. Она держит пост. Словно ее плоть недостаточно истощена.
– Если бы король потрудился спросить нас, мы настоятельно рекомендовали бы выдать ее замуж. Мои коллеги показывали мне сочинения древних, в которых описана подобная немощь: юные девы, исполненные пылкости, усердия и одолеваемые фантазиями, склонны морить себя голодом, будучи принуждаемы к чему-либо помимо их воли. Их девственность – причина недуга, и, если не устранить ее, они начинают видеть духов и пытаются повеситься или утопиться.
– Я бы сказал, нам это не грозит.
Интересно, можно ли не видеть духов? Они ведь обычно являются незваными. Когда люди упоминают кардинала, он спрашивает себя: если бы я был с ним тогда, поддался бы он яду, страху, чему-то еще? Некоторые утверждают, что кардинал наложил на себя руки. Он вспоминает промозглый и темный конец тысяча пятьсот двадцать девятого года: Томас Говард и Чарльз Брэндон врываются в Йоркский дворец, как умеют врываться только герцоги, набивают сокровищами Вулси дорожные сундуки; бубнящие писари составляют описи серебряной посуды и драгоценных камней; от реки тянет холодом, с навеса барки капает, призрачные голоса глумятся во влажном тумане. В Патни, когда они пересекали пустошь, их нагнали лошади; Гарри Норрис, весь в мыле, соскочил с седла – передать невразумительное послание короля. Он видел, как вспыхнули глаза его господина, как прояснилось лицо. Вулси решил, что кошмар закончился, что Норрис отвезет его домой, и упал на колени – кардинал, коленопреклоненный в дорожной пыли.
Однако Норрис покачал головой и что-то зашептал ему на ухо, притворяясь расстроенным. Когда надежда испарилась, вместе с ней ушли силы Вулси, и словно под воздействием чар он мгновенно переменился: неуклюжий, бормочущий старик. Слуги отряхнули пыль с его ладоней, усадили его в седло, вложили поводья ему в руки, словно ребенку. Без всякого почтения, для это не было времени, а еще этот мерзавец Секстон хихикал и выкидывал коленца, пока он угрозами не заставил его угомониться. Они приехали в Ишер, к холодному очагу и пустым кладовым, к низким лежанкам, освещая путь сальными свечками в оловянных подсвечниках. По крайней мере, погреб оказался полон, и вместе с Джорджем Кавендишем, человеком кардинала, они пили всю ночь – сказать по чести, были так напуганы, что не смогли бы уснуть.
Если бы я знал, чем все закончится, поступил бы я иначе? Впереди ждала суровая зима; голодный, нечесаный, в отчаянии, он ежедневно скакал через Суррей по лужам, в сумерках, доставляя своему господину вести из парламента: что было сказано и сделано против Вулси, колкости Томаса Мора и грубые измышления Норфолка. Ни еды, ни отдыха, ни молитвы, он приезжал и уезжал в темноте, взбираясь на дышащего паром жеребца. Зима туманов, влажной шерсти и дождя, ручьем стекающего с гладкой кожи. И Рейф Сэдлер, промокший и замерзший до дрожи, как щенок грейхаунда, одни ребра да глаза: изумленный, потерянный, не проронивший ни единой жалобы.
И все же спустя шесть лет он в Сент-Джеймсском дворце: барон Кромвель, солнце сияет. Над головами слуг мастер Ризли выкликает его имя. Протиснувшись в комнату, Ризли отчаянно размахивает шляпой с пером, на лице румянец, шнуровка на вороте распущена.