– Оплачу, – повесил трубку Ободзинский и сел на диван в комнате Домны. Он справится. Но зачем? Чтобы выступать? А зачем выступать?
Он пошел в бар и напился. Очнулся в кухне. Домна поставила перед ним бесцветный суп и тошнотворные котлеты с макаронами.
– Не хочу есть.
– Валера, у тебя семья. Работа…
– Все наладится, мама, – он погладил ее по тонкой, но еще крепкой руке. – Я тебя очень люблю.
Домна села за стол и расплакалась. Он обнял ее и, не ощутив прикосновений, поспешил уйти. Уехать.
И, снова поезд. Теперь в Москву. Неля не должна узнать, что с ним. Он не может ее потерять. Пока ехал, настраивался. Глядел в зеркало, напяливал улыбку. Зайдет гоголем, скажет: «Привет, Нелюша!» А она спросит, а где ты был все это время? Почему не позвонил?
И устав от дурацких вопросов самому себе, ложился, впиваясь тупым взглядом в верхнюю полку.
Поискав ключи у порога, дверь открыл сам.
– Папа! – радостно заверещала дочка. Валера прижал ребенка и, поглаживая по голове, отсчитывал тяжелые секунды позора, бесчувствия, слабости.
– Анжелика… Подожди, папа отдохнет, – он неуверенно прошел в комнату показаться жене:
– Привет, Нелюш, – скривил улыбку. Она странно многозначительно закивала. Да он и так знает, что ничтожество.
И снова организовали концерты. На этот раз в Ленинграде во Дворце спорта. Валера переоделся в гримерке. Пора выходить на сцену, а от слабости ели ноги волочит. Не сможет выйти. Как управлять залом? Катастрофа!
Поплелся в буфет. Выпить. Не чтоб отключиться. Чтобы выйти к публике. Он не имеет права подвести Леньку еще раз.
Осушив рюмку, посидел несколько минут, собираясь. Неожиданно пришла легкость. Он вдохнул, задышал. Сработало!
– Ну, что «завод»? Зажжем в стадионном угаре? – усмехнулся Зайцеву. В рубашке с ажурными рукавами, которые лепестками выглядывали из-под черного, длинного, приталенного пиджака с серебряной окантовкой, певец выглядел изысканно и трагично.
Ободзинский вышел на сцену. Подвижный, размякший, улыбчивый, он пел легко, заставляя приплясывать вместе с собой не только дворец, но и музыкантов:
– Ты скажи, ты скажи, не таи ответа. Как бы нам так прожить, чтоб все время лето.
Слушатели в такт отстукивали ритм ногами, руками, качали головой и жмурились от удовольствия.
Ободзинский окутал вниманием каждого, как южное солнце на закате. Как солнечная дорожка, дарящая путникам ощущение, что светит только для него, падает именно к его ногам.
– Может быть, лебеди-и в зиму вернулись! – то нежно, то до боли отчаянно раскачивал дворец Ободзинский. Зрители хлопали, не давая начать следующую песню. Музыканты несколько раз вступали и обрывались. Вступали и обрывались.
– Я хочу спросить, – обратился наконец Валера к публике, чтобы прервать аплодисменты. – А какую песню больше всего вы хотели бы услышать?
– Золото! Зо-ло-то! Зо-ло-то!
И делая вид, что не слышит, он переспрашивал:
– Карнавал? Восточную? Золото Маккены? – Валерий смеялся, а музыканты уже играли вступление.
Вновь обещает
радостный праздник
нам Бог или черт.
Певец заметил элегантного мужчину в длинной богатой шубе, расположившегося в директорской ложе.
Только стервятник, старый гриф-стервятник
Знает в мире, что почем!
Видит стервятник день за днем,
Как людьми мы быть перестаем…
Манеры, движения, то, как уверенно незнакомец сел в кресло, показались знакомыми. Пивоваров странно кивнул чужаку и радостно заулыбался. Валера пригляделся. И когда таинственный фирмач снял шляпу, тотчас узнал в нем Фиму и замер на полуслове. Вглядываясь в Зупермана с ностальгической задумчивостью, опустил микрофон. С добродушной, но грустной улыбкой, легонько, негромко запел а капелла:
– Все ювелирные… магазины,
Все дни рождения… и и-ме-нины,
Музыканты подхватили:
Все устремления молодежи,
Вся радость жизни и песни тоже…
И глядя на друга, разнес эхом пространство:
Зал рукоплескал. Валера раскрыл руки к зрителям:
– Я хочу представить вам замечательного человека, своего администратора и хорошего друга. Ефима Михайловича Зупермана.
Оказалось, Фима удрал из Валдайского пансионата, чтоб повидаться и еще раз послушать Ободзинского.
– Безумец! – улыбался Валера, превозмогая болезненность. Всей гурьбой ввалились в Фимин люкс «Астории» отмечать встречу. Среди приглашенных сплошь друзья и знакомые Зупермана.
– Шубейка-то у тебя знатная, Ефим Михайлович, – кивал певец, нахваливая Фимин прикид, когда тот сбрасывал с плеч богатую одежу на огромную кровать спальни.
– Еще бы! – закатив глаза, Зуперман показал удовольствие, – только у меня такая. И у Форда. Когда Форд приезжал, Брежнев ему с Казанской меховой фабрики пожаловал тулупчик. А образец мне продали.
– А я слышал, что Брежнев с Форда снял его волчью шкуру, – спорил Валера, нарочно раззадоривая друга.
Открылись бутылки, наполнились бокалы.
– У меня тост! – оживленно поднялся из-за стола невысокий крепыш с рыжими гусарскими усами.
– Давайте, ребят! Тост! – подхватили другие.
Сквозь табачное марево никто и не заметил, как в номер зашел Леня. Он стоял на пороге, отмахиваясь от дыма, и слезы текли по щекам:
– Фима, что же ты делаешь? Врач курить запретил, – лепетал он.
Дым застилал все вокруг. На диванах накиданы куртки и дубленки. Всюду разбросана посуда, полные пепельницы на столе.
– Лень, а что мне терять? Мне осталось, может, еще пару месяцев, дней, часов! – громко через стол с досадой возразил Зуперман. Затем поднялся и, выйдя в коридор, обнял брата, – так проживу их, как душа просит!
– Из пансионата убежал, – причитал Леня, – это ж я случайно тебя обнаружил. Сидел бухгалтерию считал, в окно глянул, думаю, подозрительно как, машина серебристая перламутровая, как у Фимы. Дай, думаю, наберу Вострякова. Юрий Иванович, говорю, что-то мне показалось там машина Фимина.
– Так он мне номер и сделал! – на этих словах Фима развернулся и пошел в кухню за пивом.
– Валер, – Зайцев приблизился к Ободзинскому, – доедь с ним, я тебя прошу, до Москвы. Он же плохой совсем.
Валера посерьезнел. Показав пятерню, дал понять, что беспокоиться не о чем, и обратился ко всем: