Свой штаб оккупанты разместили в бывшем здании НКВД на Маразлиевской. Через несколько дней приехали немецкие и румынские генералы, чтобы присутствовать на каком-то большом совещании. Советские минеры радовались: лучшего момента, чтобы взорвать здание, и не придумать. Однако когда под обломками погибло больше пятидесяти офицеров, в Одессе начался массовый террор.
Сперва за одного убитого офицера расстреливали по сто-двести большевиков. Потом евреев и коммунистов уничтожали без счета. На каждом фонарном столбе чернели приказы: «В интересах обеспечения безопасности и порядка всем мужчинам еврейского происхождения от восемнадцати до пятидесяти явиться в городскую тюрьму в течение сорока восьми часов. Неподчинившиеся и их укрыватели – будут расстреляны на месте».
Людей сгоняли в склады, бараки и, обливая горючей смесью, поджигали. В портовом сквере расстреляли девятнадцать тысяч евреев, пять тысяч погибло в Дальнике. В январе потянулся марш смерти: закутанных до глаз детишек везли на санках, немощных стариков тащили под руки. На домах и воротах появились белые кресты: так помечали, что дом от жидов очищен. На улицах горели костры, возле которых грелись румынские солдаты, не обращающие внимания на проходящих, – в Одессе свирепствовали морозы.
Жители влачили скудное, голодное существование, постепенно привыкая к грабежу магазинов, голоду, дракам, нередко случавшимся в очередях за картофелем, и мародерству в домах убежавших или убитых соседей.
И в этот самый момент, когда уповать Домне и Женечке казалось уже не на что, когда экономили остатки крупы, не зная, чего ждать завтра, когда на улицу, представлялось страшным даже высунуть нос, Женечка родила сына.
Первые два месяца жизни Валерчика прошли для женщин в таком напряжении и страхе, что те, потеряв счет времени, сами не поняли, как пережили эти страшные дни. Однако к марту тучи начали рассеиваться.
Герман Пынтя – бессарабский румын, уроженец Российской империи – стал городским главой Одессы и активно занялся городом. Открыл храмы, школы, университет, вернул улицам дореволюционные названия, а одесситам – отнятую коммунистами собственность. Разрешил предпринимательство.
Сразу открылись буфеты и рестораны, магазины и комиссионки, парикмахерские и музыкальные мастерские, кабинеты стоматологов и дома терпимости. Одесситы занялись торговлей, а румыны ссудами и кредитами.
Рынок расцвел. Появились горы товаров: разложенное ярусами сало, копченая рыба, корзины с виноградом и яблоками. Все дорого, но возможно. Кто не мог купить, выменивал на золото или одежду. Остальные довольствовались карточками.
Домна стала получать деньги. Платили дворникам сносно – примерно с полкило «полтавской» колбасы – четыре марки в день. Пока она наводила чистоту, Женечка отрабатывала трудовую повинность на фабрике, а вечерами мчалась в театр.
Румыны с поощрения немцев лепили из Одессы столицу Транснистрии и в череде прочих незатейливых развлечений обнаружили поистине нероновскую тягу к драматическому искусству. Поэтому первое, чем занялись в захваченном городе после открытия всех питейных заведений – это принялись налаживать работу театров и клубов. Ведь горе, смерть и разруха тяготили, а завоевателям страстно хотелось шумного беззаботного праздника. Улицы пестрели афишами: «Евгений Онегин», «Кармен», «Фауст», «Лебединое озеро». Артистам платили хорошо, и кто-то из Володиных знакомых пристроил Женечку помощницей по реквизиту в джазовый театр.
По вечерам, когда по улицам цокали расфуфыренные, ярко накрашенные дамы, гуляли офицеры и солдаты, Женечка мчалась в театр. Красота ее на этот раз оказывала недобрую услугу. Заставляла бояться, опускать глаза. И оказалось, что опасалась не зря. Обычно она возвращалась домой до начала комендантского часа. Но как-то не пришла ни в девять, ни в десять, ни к полуночи.
Домна прождала ее всю ночь, штопая в потемках детские рубашки, а как рассвело, заперла детей одних и помчалась в театр, где в ответ на расспросы взволнованной женщины недовольный сторож сонно пробурчал, что не видел Женю с самого вечера. Дескать, ушла как обычно, еще до окончания спектакля.
От постовых и патрульных толку оказалось мало: взяли дорого, но ничего не подсказали. Тогда Домна набралась храбрости и отправилась в сигуранцу. Единственное место, где знали обо всем, что происходило в городе.
Там уговаривать никого не пришлось, ей доходчиво объяснили, что Евгения Ободзинская задержана по подозрению в семитизме и пособничестве партизанам и после проведения дознания будет либо отправлена в гетто на сельскохозяйственные работы, либо выслана в Германию. Домна побежала домой, схватила все отложенные деньги и выкупила дочь. Оказалось, что Женечка приглянулась какому-то офицеру, а тот, не простив ей отказа, арестовал.
Оставаться было опасно. Женечка собрала вещи, прижала к груди восьмимесячного Валерчика, поцеловав будто в последний раз, и ушла в катакомбы. Не она первая. С начала войны туда ушли сотни. Две чудаковатые старушки Кравченко славились не только тем, что подбирали брошенных собак, но и прятали на чердаке сбежавших пленных, потом переправляя в подземный город. Они подсказали Женечке, как добраться к партизанам.
Женечка ушла не зря. Скоро ее стали искать. К Домне заявились полицаи из сигуранцы, выспрашивая, куда подевалась Ободзинская.
Та сделала каменное лицо и сквозь зубы процедила, что знать не знает, сама бы с удовольствием нашла нахалку и выпорола. И что, дескать, подрабатывала тут она нянькой у детей, а потом прихватила кое-какое добро и удрала, не сказав ни слова. Полицаи удивились такому ответу, полагая, что Домна приходится девушке родственницей, но на счастье вникать в подробности не стали.
Домна старалась внушить внуку уверенность, создать образ спокойной, мирной жизни. У нее получалось. Валерчик рос, не чувствуя, что идет война. Своенравным, шаловливым. Домна жалела Валерчика и баловала. Сына Леню, который проказил намного меньше, могла и выпороть. А на внука рука не поднималась.
– Сиротой растешь, – приговаривала Домна, уверенными движениями сметая мусор. – Про мамку свою хочешь знать?
Валерчик согласно кивал. Он всегда кивал, когда бабушка смотрела на него с грустью. Кивал, но не слушал. Домне казалось, что она говорит больше с собой, чем с внуком.
– А я тебе расскажу! – упрямо продолжала она. – Расскажу!.. Танцы она любила… песни.
Домна оперлась двумя руками на черенок лопаты и усмехнулась.
– С Володей, папой твоим, вот романсы голосила, – помолчала, вспоминая. – Любили выдуриваться.
Валерчик тянул ее за край фартука, показывая, что надо замести щепку. А Домна нарочно не замечала, продолжала рассказывать:
– Папка твой начнет петь, – и она старательно вывела грудным голосом, копируя Володю, – «Зимний ветер играет терновником, задувает в окне свечу. Ты ушла-а-а…»
Валерчик встрепенулся и, забыв про щепку, вдруг внимательно стал слушать. Воодушевившись, Домна продолжила:
– А потом слова будто бы забудет… посмотрит на Женю жалобно так. А она и рада стараться!.. – И Домна допела, подражая уже Женечке: – На свидание с любовником! Я один. Я прощу. Я смолчу.