Тогда, на репетиции в оркестре, Олег Леонидович нарочно встал за спиной, принуждая петь в пустое пространство. Сейчас Валера вновь ощутил пустоту. Он не видел реакций, не чувствовал общения со зрителями. Хотелось спеть быстрее, оттарабанить песни и убежать. Певец робко поклонился и, взявшись холодными руками за микрофон, запел:
– Луна, луна. Над ласковым берегом светит…
А дальше-то что? Забыл… Слова забыл! Скандал! Да пустяки, ну что ты, Цуна? Не дрейфь!
– Добрый вечер, дорогие ростовчане, – вдруг заговорил посреди мелодии. Оркестр продолжал наигрывать мотив. Ему зааплодировали. Быть может, решили, что Валера нарочно остановился, ожидая аплодисментов? Певец улыбнулся.
– Я счастлив спеть для вас… Песню прекрасного болгарского композитора Бориса Карадимчева на стихи Онегина Гаджикасимова – и, обернувшись на музыкантов, кивнул: можно с начала?
– Над ласковым берегом светит. А море, а море… – уверенность возвращалась. Лица видеть неважно. Можно слышать, чувствовать, воображать. Вот радостный гул одобрения. Вот сочувственно-тоскующий вздох огромной толпы. Вот благожелательные выкрики, требующие петь еще.
– Спят реки и скалы. Спят крепко мосты, – свинговал барабанщик. Ему вторили трубы, а Валера весело заводил:
– Спит солнце устало, спят где-то киты!
Голос наконец выровнялся и, словно птица, полетел вдаль, магическими волнами поглощая ряды, партеры, сектора. И стадион вдруг показался маленьким, легкообъемлемым.
– Только сердцу нет и ночью покоя. Смешному сердцу, что тобою полно, полно, полно, Лишь тобою одно-ой! – хотелось кричать, чтоб услышали на самом последнем ряду.
Стадион гремел от аплодисментов. Ободзинский полностью принадлежал зрителю, но энергия возвращалась десятикратно. Драйв сводил с ума. Вот это сон, самый фантастический сон! Выплескивающийся наружу адреналин дарил ощущение, будто Ободзинский вознесен над миром и повелевает сердцами, что еще совсем немного, и, безропотно повинуясь, как богу, люди пойдут за ним на край света. Еще, еще. Еще!.. И все?
Спускаясь со сцены, до неприличия потряхивало, но уже не от страха. Хотелось продолжения. Чувства вышли из берегов, и Валера не знал, как унять бушевавшее сердце. Он шел, словно пьяный сквозь туман, на ватных ногах. И не мог говорить ни о чем на свете, кроме сцены, и того, что творилось только что на стадионе.
– Валера! – вырвал Леонидов из небытия. – Ты еще дашь фору всей советской эстраде!
– Павел, – певец перебил его, вытирая мокрые ладони о складки пиджака, – а у вас покурить не найдется?
Оба пошли на улицу. Валера сжал ладони в кулаки: нужно прийти в себя. Надо сразу себя поставить! Иначе останется попрошайкой при благодетеле. Эйфория спала, в голове прояснилось.
Леонидов смотрел уважительно на собранного Ободзинского:
– Уверен, совсем скоро ты оставишь признанных звезд далеко позади. На такое у меня нюх!
– Спасибо, – невозмутимо кивнул Валера. Однако спокойствие было внешним, внутри все клокотало от радости. Есть!
– Сейчас сделаем тебе базу в какой-нибудь филармонии, и будешь разъезжать с гастролями по Союзу.
– Я могу предложить знакомого?
Импресарио посмотрел с любопытством:
– Даже так?
– Михаил Сергеевич Дорн.
– Донецк? – оживился Леонидов. – У тебя хорошие связи, Ободзинский. Дорн – администратор каких мало.
– Я тоже так думаю.
После выступления, усевшись с Нелей во дворе, неподалеку от гостиницы «Ростов», Валера говорил и говорил, не переставая:
– Я почувствовал невероятную свободу, даже силу. Я объединил всех. Всех, кто был там. А когда слова забыл? Они даже не поняли! Мне теперь ничего не страшно…
В Москву возвратились днем. Пришло время решать насущные вопросы: как теперь говорить с Олегом Леонидовичем? Дирижер знал, что Ободзинский выступает на стадионе. Даже нескольких музыкантов из оркестра отпустил с ним. Но тогда Валера и не думал об увольнении…
Стоял дождливый, туманный вечер. И несмотря на то, что времени еще было не много, на улице быстро стемнело. Аккуратно переступая лужи, Валера шагал по Краснопресненской набережной к мануфактуре. Вспоминались выступления, увлекательная работа в оркестре, их репетиции. А с каким волнением впервые явился на прослушивание? Подойдя к зданию, остановился. Все три окна светились, бросая неровные, длинные тени на тротуар. Успел, значит. Лундстрем, скорее всего, на месте.
В зале горели люстры, Олег Леонидович стоял в костюме возле рояля и о чем-то беседовал с братом. Валера деликатно кивнул им и остановился возле подоконника в стороне, чтобы не мешать.
– Валерий, вы что-то хотели? – откликнулся дирижер, спускаясь со сцены.
– Мне нужно поговорить с вами. – Ободзинский глянул на Игоря. Лундстрем младший понятливо кивнул, подхватил пальто с первого ряда и, пожав руку обоим, скрылся за дверью. Дождь тоскливо постукивал по стеклам.
– Я вас слушаю.
– Олег Леонидович… Мне нужно уйти из оркестра, – выпалил Валера. – Павел Леонидов предложил мне работу солистом. Простите меня.
Лундстрем молчал.
– Я всегда хотел большего, – продолжал Валера и, словно устыдившись собственных побуждений, торопливо заговорил: – Я же не джазмен! Вы без меня прекрасно справляетесь. Да и не люблю я, оказывается, джаз. То есть люблю, конечно, но совсем не так, как вы. Для меня джаз символ: пацанская смелость, первые джинсы, свобода. А в душе я лирик! Парень со своей жизнью, своими мечтами, надеждами. Не коллективными, понимаете? Не героическими, а обыкновенными…
– А вы уверены, что готовы? Не слишком ли резкий старт? – без тени недовольства спросил дирижер.
– Кто не рискует, тот вечность жалеет об утраченных возможностях. Падать – так с большого коня, – пришли на ум слова импресарио.
– С большого коня и падать больнее. Не знаю, поймете ли… – Олег Леонидович помрачнел, будто засомневался, стоит ли продолжать. – Вы амбициозны, молоды, полны надежд. Безусловно талантливы. Однако быстрый успех может сломать. Сломать и вас, и ваше будущее. Любая слава – это зависть, интриги, травля. А внезапная слава – все то же самое, но втрое сильнее. Тише едешь… Однако амбиций в молодости у меня было не меньше вашего. Возможно, оттого и провел столько лет в Казани.
– Сейчас времена не те…
– Думаете? – Вдохнул дирижер. – Оттепель кончается. К тому же Леонид Ильич уже не первый секретарь.
Валера вспомнил кухонные пересуды: Хрущева отстранили вовсе не по состоянию здоровья, а за волюнтаризм. Однако не задумывался, что лозунги о возвращении к «ленинским принципам коллективного руководства» относятся к нему лично. Напротив, радовался, что скоро в каждой советской семье будут холодильник, телевизор, стиральная машина и радиоприемник, как и обещала реформа Косыгина.