Список можно продолжать вплоть до наших дней, но сказанного достаточно, чтобы уяснить, каким образом использовать исторический опыт при анализе нынешнего положения дел. В переходный период или эпоху социальной нестабильности группы «непорочных» заимствуют у какой-нибудь доктрины революционную составляющую и интерпретируют ее в самом ригористическом ключе, чем привлекают маргиналов с их энергией и протестными настроениями. Революционно настроенные группы – как дрожжи, в которых ни на секунду не останавливается процесс брожения. Независимые маргиналы перенимают их протестную тактику, применяют ее без всякой системы и доводят до крайности, но при этом они путают борьбу против власти с тотальным освобождением от каких-либо обязательств. Правящие классы борются с революционными движениями, которые возникли на основе того или иного учения или традиции, для чего выставляют их в неприглядном свете, упирая на непоследовательность, отсутствие внятной доктрины и обещанной системы общественных и религиозных взглядов: они приписывают революционерам беспорядки, инициированные неуправляемыми бунтарями, и в итоге достается и тем и другим. Заодно с бандой Танхельма, тафурами и революционерами Верхнего Рейна, которые в XVII веке возглавили движение эльзасских бедняков, под горячую руку попадают францисканцы-ригористы, катары, вальденсы
[405] и иоахимиты.
Проводимые мной аналогии касаются не содержания, а устройства, формы, которую принимают революционные процессы. Обратившись к прошлому, революционные движения могли бы извлечь урок, что первым делом им следует публично, максимально внятно и категорично заявить о себе, чтобы дистанцироваться от стихийно возникающих группировок, которые рано или поздно неизбежно подставят революционеров под удар и затруднят независимую оценку со стороны. Стихийные группировки всегда выражают реальные потребности общества, но их подача пронизана мистикой, восходящей к самым изысканным и высокоинтеллектуальным плеоназмам из тех, что ввели в обиход прежние правящие классы. Строгая революционная доктрина все еще превалирует над понятием братства.
Не все бедняки помогают беднякам, и не все отчаявшиеся становятся братьями другим отчаявшимся.
Доретта тут ни при чем
Когда некие злоумышленники похищают ни в чем не повинную девушку и вся ее семья места себе не находит от горя, это воспринимается – и не без оснований – как пример чрезвычайной жестокости. Зато когда из-за решения вполне определенных людей закрывается завод, на котором работают тысячи человек, это воспринимается как перст судьбы.
Неладно что-то в королевстве добросердечия. Какой-нибудь здравомыслящий человек – например, из тех, кто сокрушается, что Дарио Фо слишком жестоко поступил с беднягой Франко
[406], – справедливо заметил бы, что похитителями движет жажда наживы, характерная для общества потребления, тогда как рабочих увольняют в случае нужды (а это что, жажда бедности?). Этот паралогизм напоминает мне о заметке Эдоардо Сангвинети
[407], опубликованной в прошлое воскресенье в Il Giorno, где тот пишет, что страшно, когда кто-то берется за дробовик, но куда хуже, когда торговля дробовиками превращается в бизнес; поэтому, перефразируя Брехта, он предполагает, что преступник способствует основанию банка, а не его ограблению.
Если забыть о парадоксах, которые необходимы, чтобы волновать души и побуждать собеседников вглядываться в мельчайшие детали, вплоть до водяных знаков (чтобы определить, настоящая банкнота или фальшивая), то нельзя не признать, что нашу жизнь омрачают вопиющие случаи криминального и политического насилия. Пусть психологи и социологи утверждают, что такова цена, которую общество платит за отсутствие войны, – оно допускает спорадические приступы агрессии, чтобы одновременно дать выход склонности к агрессии как таковой, – легче от этого не становится. Надо предпринимать решительные действия, чтобы помешать похищениям детей и убийству родителей.
Только вот, справедливо отмечает Сангвинети, возникает ощущение, что распространенная нынче озабоченность «потребительским» насилием служит прикрытием для насилия куда более масштабного и изощренного, и никто при этом не делает различия между организованными действиями экстремистов и бессистемными нападениями хулиганов, следовательно, другие, подчас более значительные случаи насилия просто замалчиваются.
Скажу больше: если почитать «Сердце» Де Амичиса, можно узнать, что раньше в порядке вещей было вломиться в дом и ради нескольких золотых убить бабушку с внуком; если почитать историю Крестовых походов, можно узнать, что крестоносцы, проходя через очередной город на пути к гробу Господню, самозабвенно рубили головы евреям, как из спортивного интереса, так и ради наживы; если почитать историю разбойников XIX века, можно узнать, как похищали людей во времена, когда простые южане еще и не ведали о существовании вируса потребления (выступая на телевидении, Грегоретти
[408] предложил нам термин Раффаэло Мастриани
[409] «бедняки по старинке»); если почитать толковую книжку по истории религии, можно узнать, сколько человек зарубили палашами в Варфоломеевскую ночь или при взятии Мюнстера. Почему никого не трогают случаи индивидуального и коллективного насилия, имевшие место в прошлом, или массовые убийства из современной истории (что творится в Анголе? а в Уганде? в Родезии?), и при этом все испытывают негодование, ужас, озабоченность и коллективные угрызения совести, разглагольствуя о грабежах и зверствах, которые не слишком-то отличаются от бойни в Вилларбассе или убийствах, совершенных Риной Форт
[410]? А может, это нечистая совесть пытается спрятать за рядовыми преступлениями другие постыдные факты? Разве массовый судебный процесс над убийцей Дореттой Гранерис
[411] не пришелся как нельзя более кстати, когда надо было отвлечь общественное внимание от затянувшегося разбирательства по делу о теракте на пьяцца Фонтана
[412]?