Тот, кого он называл Томом, рассеянно потер веки шершавой ладонью и откинул со лба отросшие темные пряди с глубокой проседью, открыв покрывавшие левую половину его лица уродливые извилистые шрамы:
– Сам-то чего вернулся?
– Да тебя жалко стало, убогого, – ворчливо сообщил Эндрю, косясь на чудом уцелевший среди этой белой сетки рубцов левый глаз собеседника. Глаз был такой же, как и правый: черный, блестящий и здоровый – хотя на изуродованном лице и смотрелся несколько странно. Но бывалые моряки – иных мистер Рочестер не брал на службу в свою компанию – видали вещи и куда страшнее, поэтому к некоторым особенностям внешности своего товарища относились более чем спокойно. – Дорогу-то найдешь, или, может, отвести тебя? А то с нами иди, мы в такое превеселое заведеньице собирались…
Самого себя Эндрю убогим, вопреки прозвищу и его причине, вовсе не считал. Он и вправду был слегка крив на правый бок: во время какого-то сражения пушечное ядро пробило борт корабля в паре шагов от него, зацепив обломками досок – и потому клонился вперед и немного в сторону; но его изъян совершенно не мешал ему быть отличным такелажником и воспринимался им как нечто неизбежное и при том не слишком обременительное. Однако из какой-то особой солидарности всех увечных и больных людей друг к другу именно он взял на себя опеку над Томом, когда тот появился на их судне семь с половиной лет назад.
Строго говоря, Томом Смитом он никогда не был: это имя дали ему остальные матросы, обнаружив, что тот напрочь ничего не помнит о своем прошлом. На англичанина он, рослый и широкоплечий мужчина с густой шапкой смоляных кудрей и угольно–черными глазами, не был похож совершенно, но звать его как-то требовалось, и на первых порах его величали Томасом Смитом, а затем это имя как-то приклеилось к нему. На третью же неделю его пребывания на судне выяснилось, что Смит обладал отменным знанием тонкой и сложной науки мореходства, знал наизусть названия всех частей корабля, десятки замысловатейших морских узлов и терминов, знакомых не каждому матросу, а также множество судовых маршрутов Старого и Нового света. Всего этого хватило сэру Миллеру, тогдашнему их капитану, чтобы успешно ходатайствовать о принятии Смита в команду, а самому Томасу – семь лет справляться с обязанностями последовательно матроса, боцмана и второго помощника – в последние четыре месяца. Вне пределов своей служебной деятельности он, однако, оставался совершенно беспомощен, часто мучился страшными головными болями, во время которых предпочитал запираться в темном трюме и спал не меньше суток, порой заговаривался и донимал окружающих странными или смешными вопросами. Вот и теперь, пока Эндрю вел его под руку к заботливо оставленному трапу, Смит не смог удержаться.
– Я видел сон, – жмурясь на яркое полуденное солнце, сообщил он доверительно. – Такой чудный, славный сон. Знаешь, в нем была одна женщина – я часто ее вижу – рыжеволосая, с глазами, как море…
– То-то я гляжу, в порт тебе надо, раз уже во снах женщин видишь, – добродушно посмеивался над ним Эндрю, украдкой пересчитывая запрятанную за подкладку рубахи четверть полученного накануне жалованья. – Хорошенькая хоть?
– Не знаю. Я ее лица не видел, только волосы, – честно признался Том.
– Почем же тогда знаешь, какие у нее глаза?
– Говорю же – я ее и раньше видел. Глаза у нее, будто морские волны, когда в них небо отражается, знаешь – не в штиль, а если легкая зыбь есть, как перед штормом…
– Опасная девка тебе снится, надо сказать, – заметил Горбатый ехидно, но без лишней издевки. Смита он любил, а к его причудам относился еще проще, чем к своему недугу, и злился на них лишь тогда, когда помимо того были значительно более веские причины для раздражения. – У тебя с ней хоть было чего-нибудь, а? – пихнул он приятеля локтем в бок, но тот лишь потряс головой, словно пытаясь избавиться от какой-то навязчивой мысли:
– Нет, кажется… Может, и было, но не в этом дело. Она мне что-то говорила, а что – я никак не припомню.
– Ну, значит, ничего серьезного, – рассудительно заключил Эндрю, на всякий случай беря его за локоть: они уже влились в поток людей, которыми буквально кишел порт, а в толпе Томас иногда терялся и часами бродил, заглядывая в лицо каждому встречному. – Бабы завсегда что-то болтают. Природа у них, видать, такая – докучать нам, мужчинам, своими пустяками… Эй, ты меня вообще слушаешь? – пихнул он локтем, как показалось ему, снова замечтавшегося приятеля. Тот коротко моргнул, снова потер лоб и ладонью и попросил:
– Расскажи еще раз, как вы меня нашли.
– Да сколько можно уже? Хочешь, старый Сэм тебе уже нацарапает на бумажке эту историю, станешь перед сном перечитывать! – взвился уже порядком измученный этими расспросами Эндрю, но, завидев впереди заветную красно–желтую вывеску, для знающих людей гласившую, что любой желающий может в любое время суток заказать здесь неограниченное количество рома и джина, немного смягчился и повеселел: – Ладно уж, приятель, пошли. Пропустим по парочке – и расскажу.
Конечно, удовольствоваться лишь двумя–тремя кружками даже самого крепкого алкоголя измученному долгим плаванием матросу было не по силам. Однако в тот день он все же принялся за свой рассказ: спустя пару часов, две опустошенные бутылки джина, целую кучу плохо прожаренного мяса и непродолжительное, но весьма приятное времяпровождение с двумя девицами, чьи наряды не оставляли никакого сомнения в роде их занятий. Смит терпеливо ждал его внизу, потягивая ром и чертя ножом какие-то непонятные линии на столешнице.
– Так вот, – плюхнувшись на свободный табурет рядом с ним и с довольным кряхтением развязав слишком туго перетягивавший живот ремень, начал Эндрю, – было это дело семь… нет, семь с половиной лет назад, когда мы с капитаном Миллером шли назад с Мартиники. Где-то на вторую неделю – как сейчас помню, мне тогда досталась ночная вахта, потому что Малыш Рэнди с вечера нажрался, как последняя свинья, и если бы боцман узнал, то запорол его до смерти – так вот, слышим мы какой-то звук странный: вроде бы и далеко, а только, сам знаешь, море в этом деле любит пошутить. Ну, я-то тогда не знал, а вот старый Сэм сразу сказал, что это где-то в паре миль от нас у какого-то судна взрыв крюйт-камеры произошел. Но черт его знает же, вдруг ловушка: те воды так и кишели пиратами, а у нас в трюме хлопка и рабов было на добрых четыре тысячи фунтов, да и не видать было того корабля, а значит, не так уж он и близко был – ну, капитан Миллер и приказал идти дальше, не отклоняясь от курса. Сменился я, значит, собирался уже лечь спать, как гляжу: прямо под киль плывут какие-то доски, обгоревшие притом, бочки пустые, еще какой-то хлам… И снасти корабельные там же – ободранные все, словно сам Кракен их изжевал да и выплюнул. А грот–мачта-то видно, что здоровенная, даром что от нее только четвертушка переломанная осталась – видать, хорошее судно затонуло, большое. Ну, мы с приятелями и решились доложить боцману, мол, с капитаном надо бы переговорить и хоть свернуть в ту сторону: может, подберем чего из товара, а может, и людей спасем. Моряк моряку завсегда помогать должен, сам знаешь… Боцман нас, разумеется, обругал последними словами, велел помалкивать, коли в карцер не хотим, а только тоже это понимал. Помялся где-то с четверть часа, да и пошел к капитану Миллеру, а тот словно того и ждал – сказал, что ему тоже это все не по душе и надо все–таки подойти нам поближе и поглядеть, как и чего. И, я тебе замечу, очень верно сказал: хоть корабль тот и разнесло в клочья, а все–таки мы, пока до него добирались, успели подобрать и десятка два бочек со всяким добром, и парусины запасной набрать по уши. Она ведь просмоленная, высушили на солнышке – и хоть сейчас крепи куда хочешь… А потом видим – ну, то есть я-то не сразу увидел, нас отрядили эти самые бочки в трюм перетаскивать – но, в общем, кто-то увидел, как ты за бортом болтаешься. Вода вся вокруг в кровище, ты сам – непонятно, то ли жив, то ли мертв, голову-то тебе тогда, почитай, надвое раскроило по темени – а только уцепился за доску какую-то, и течением снесло тебя прямо к нам навстречу. Я сам-то, по дурости, сперва подумал, что ты уже того – ну, не может же человек после этакого выжить! – но капитан велел тебя все–таки достать. Повезет – авось оклемаешься, нет – ну, хоть похоронят по–человечески.