– Я же сказал, что ничего не нужно! – хриплым от гнева голосом повторил Эдвард. Юноша смутился, но Эрнеста даже бровью не повела:
– Мистер Дойли, отказываться от дружеской помощи крайне невежливо. Раз они посчитали вас достойным такого, вам придется все это есть и спать в тепле и на мягком, как бы вам ни хотелось оставаться в столь приятном для вас обществе крыс.
– А если наш славный капитан Рэдфорд захочет проверить, что тут со мной происходит – разве вам самим это не грозит неприятностями? – уже тише возмутился Дойли.
– Генри, ты ступай, я еще здесь побуду. Оставь ключ только, – берясь за прутья решетки, негромко попросила Эрнеста. Юноша повиновался, напоследок одарив Дойли долгим и пристальным взглядом. Когда стих звук его шагов на лестнице, девушка уселась прямо на пол, изящно скрестив руки на коленях, и выжидательно посмотрела на Эдварда.
– Как мальчик? – хмуро, неловко пробормотал наконец тот, опуская голову. Взгляд девушки чуть заметно смягчился:
– Насколько это возможно – в порядке. Сейчас он спит. Очень благодарен вам, если вас это заботит…
– Нисколько! – поспешно заверил ее Эдвард, переходя на привычно–раздражительный тон. – А Морган?
– Не знаю, я не ходила смотреть, – безучастно ответила Морено. – Должно быть, закончили уже – хотя черт его знает, у Джека рука тяжелая… должна быть, – мрачно закончила она, переводя взгляд с лица Эдварда на собственную правую руку и в задумчивости потирая ее запястье пальцами левой. Голос ее внезапно зазвучал глухо и тревожно: – Я думала, что достаточно хорошо вас знаю, но сегодня вам удалось удивить нас всех, мистер Дойли. Как же столь неприглядная жизненная ситуация смогла не отпугнуть вас?
– То, что я не люблю грязь, не означает, что я ее не видел, – хрипло отозвался Эдвард. О да, он помнил, отлично помнил все: каждую обидную мелочь, каждый тычок, затрещину, оплеуху, которую любой, служивший под его началом не первый год, считал своим долгом отвесить неопытному новобранцу – просто так, потому что прежде подобным образом обходились с ним самим и с теми, кто был до него… Откровенного членовредительства Дойли стремился не допускать и сам всегда держал себя в руках, подавая пример подчиненным – ему еще в бытность матросом, а затем лейтенантом армии было нестерпимо стыдно и мерзко смотреть, как седовласые, почтенные офицеры, казавшиеся ему чуть ли не небожителями, опускались до собственноручного избиения провинившихся солдат за любую мелочь. Даже на корабле Рэдфорда, от которого он ожидал худшего, таких порядков не водилось – буйство Моргана было исключением, а не правилом, которое терпели вынужденно, как и сам Дойли порой мирился с чрезмерной вспыльчивостью и жестокостью подчинявшихся ему младших офицеров в угоду прочим их служебным достоинствам. Однако он знал, что можно залечить синяки, ушибы, следы от плети и даже переломанные кости, но нельзя избавить душу человека от воспоминаний о том, что с ним сделали, в сущности, ни за что: за молодость, за неопытность и наивность, за веру в доброту и прочие несуществующие достоинства старших.
Он наизусть знал все эти мелкие признаки, которые было не запрятать ни за какой искусной ложью: привычку прикрывать запястья и шею, как можно плотнее затягивать на себе форму и застегивать на все пуговицы, едва заметную дрожь во всем теле, никогда ни на кого не поднимаемый взгляд – он-то был приметнее всего, по нему Эдвард обычно и выделял таких несчастных из толпы открыто и весело смотревших вокруг себя новичков. Даже получив прямой приказ, они не осмеливались поднять глаза выше уровня подбородка молодого подполковника и лишь дышали тяжело и надрывно, до зубного скрипа стискивая челюсти, словно дожидаясь чего-то – чего-то такого, от чего Дойли с трудом подавлял в себе брезгливую дрожь и все растущий гнев. Как, чем можно было так сломать живого человека, превратив его в безмолвно трясущуюся скотину?! Этого он не понимал и спешил отпустить от себя несчастных, каждый раз со стыдом улавливая в их глазах смутный призрак секундного облегчения.
– О чем вы думаете? – негромко проговорила Эрнеста, бесцеремонно выравая его из паутины тягостных воспоминаний. Дойли усмехнулся:
– О том, что вы пожалели этого мальчишку.
– Допустим, – ее тонкие темные брови чуть заметно приподнялись. – И что?
– Вместо того, чтобы сожалеть, лучше просто пойти и сделать то, что мы можем сделать, – с все той же кривоватой усмешкой пояснил он. Мгновение девушка молча смотрела на него: ни тени улыбки не появилось на ее красивом лице, но в черных глазах мелькнуло нечто, похожее на уважение:
– Отдыхайте, мистер Дойли. Никто вас не побеспокоит ни сегодня, ни завтра. – Поднявшись на ноги, она тряхнула своими длинными косами, забрасывая их за спину, стремительным шагом подошла к двери и уже распахнула ее, когда Эдвард неожиданно даже для себя крикнул:
– Сеньорита!
Мгновение она колебалась, затем обернулась, встав на пороге неясной тонкой тенью – гибким клинком древней восточной работы, что после боя завязывали вокруг талии, будто драгоценный пояс; Эдвард читал о них когда-то в молодости и едва ли сам мог бы объяснить, отчего вдруг на ум ему пришло столь неуместное сравнение.
– Почему вы помогли мне? – почти с вызовом спросил он, пытаясь унять неожиданно сильно забившееся сердце. Тень на пороге его темницы молчала, словно и вовсе не дыша. Было лишь слышно, как где-то снаружи бьются о борт корабля настойчиво–жадные волны.
– Потому что вы были правы, – негромко ответила наконец Эрнеста, и Эдвард пожалел, что не мог видеть ее лица в тот момент, когда она произносила эти слова: искренне или просто желая отвязаться от него, Бог весть. – Я знала людей вроде Моргана, – вот теперь в ее голосе зазвучала самая настоящая, живая злость, и Эдвард удовлетворенно усмехнулся. – Вы были правы. Дети… дети неприкосновенны. Особенно те, которые уже начинают считать себя взрослыми. Жаль, что по нашему закону не положено стрелять на месте такую тварь, – отрывисто прибавила она и, повернувшись на каблуках, вышла из карцера. Спустя несколько выдавшихся удивительно долгими секунд Эдвард различил звук проворачивающегося в скважине замка.
Как и сказала Эрнеста, никто не потревожил его, ни в тот вечер, ни на следующее утро – лишь Генри заглянул где-то к полудню, принеся воды и припрятанную краюшку хлеба, а также сообщив, что после наказания Морган заперся в своем закутке возле кубрика, а наутро вышел оттуда хоть и еще злее прежнего, но заметно тише, и с этого момента ограничивался лишь яростными взглядами да короткими отрывистыми ругательствами в адрес проштрафившихся подчиненных. Сам юноша, вопреки принесенным им радостным новостям, был задумчив и необычайно замкнут по сравнению со своей обычной доверчивой открытостью, но Дойли не слишком интересовали причины подобной смены настроения по–прежнему недолюбливаемого им Генри. Ограничившись краткой благодарностью за принесенную еду, он лег на прикрытые соломой одеяла и проспал до того момента, когда самолично спустившийся в карцер Макферсон сообщил, что его наказание окончено.
Почему-то он сразу же отправился не в кубрик, хотя вполне могло быть, что его уже назначили в следующую вахтенную команду, а время уже близилось к седьмой склянке – но Эдвард, повинуясь не до конца понятному даже ему желанию, пошел прямо к штурманской каюте и лишь перед самой ее дверью остановился, осторожно приоткрыл и заглянул в образовавшуюся щель.