Наконец мы были готовы направиться к Эль-Куфре, оставив позади горы и миновав равнину, которая сверкала искрами сердолика, кремня, слюды, агата и обсидиана; по ним ступали копыта и сандалии всех животных и людей, проходивших этой дорогой в течение трех тысяч лет. Изломанные пики скрывались в дали, а пустыня под вечерним небом казалась все огромнее — и тогда Коля стал одновременно и беззаботнее, и осторожнее.
— Скоро, Димка, ты поймешь подлинные искушения пустыни. — Но никаких подробностей он не сообщил.
У каждого каравана свой собственный ритм, темп и характер. Наш отряд теперь стал разношерстной компанией бедуинских купцов, заводчиков верблюдов из народа тубу, суданских работорговцев, паломников, возвращавшихся из хаджа, и сопровождающих, которые оказывали нам различные услуги. Коля уверил меня, что это ничто по сравнению с большим оазисом в Куфре.
В те времена, до того как повсюду появились полугусеничные машины, караван очень напоминал поезд, который останавливался в различных оазисах, соединяясь с другими караванами, следовавшими по неизменным маршрутам. И потому приходилось дожидаться транспорта, шедшего в нужном направлении. Коля наконец признался, что в Эль-Куфре, около дороги на Тум, его должны были встретить люди Ставицкого. Он собирался передать им наших верблюдов в обмен на наличные. Тогда, по его плану, мы могли отправиться в Триполи. Я уныло заметил, что верблюды вряд ли стоили очень дорого, но это его только позабавило.
— Достаточно, чтобы нам хватило на комнату и завтрак в «Бэгнольдз», не бойся!
Ночью мы шли по золотым дюнам, которые мерцали серебром, и следовать в нужном направлении получалось легко. Мы редко удалялись от воды. С хорошим караваном идти было так же безопасно, как ехать по железной дороге из Дели в Бомбей. Постепенно пустыня превратилась в то, что бедуины называли сарира, — плотный песок, ровный, почти бесцветный и покрытый тонким слоем гравия. Позже я познал изнурительную скуку жизни каравана, которая научила меня терпению. Но тогда мой разум переполняло то, что еще отказывалось признавать тело. Я был свободен! Я избежал кары Бога. Бог, как уверил меня Коля, убит. Казалось, я прошел все испытания, о которых читал в своей книге. Я ответил на все вопросы, произнес подобающие слова раскаяния — и все-таки я полагал, что меня в любой момент могут повергнуть во прах, унизить, уничтожить. Но я благополучно миновал Первые Врата, и Анубис был моим другом. Чего же мне еще бояться? Но никакие рациональные соображения не избавляли от страха, что в любой момент предо мной снова мог появиться Бог, говорящий, что я просто ненадолго погрузился в сон. И все же, если я и спал, тогда снился мне кошмар. Мне предстояло ослепнуть. Я боялся будущего, которое могло быть только ужасающим, гротескным и отвратительным. Я видел, как юноша наматывал круги, сжимая в окровавленных пальцах свои глаза, а эль-Хабашия негромко хихикал. Я видел искалеченных девушек. Так что я по-прежнему дурачился и смеялся, безропотно выслушивая всевозможные грубые намеки. Я даже терпел унизительные сексуальные предложения. (Я часто думал: британцы с арабами чувствуют такую взаимную склонность потому, что обе расы страдают от сексуальной подавленности.) Секс, мой враг, продолжал меня мучить.
Я старался им понравиться. Я спасал свою жизнь, угождая им. Тогда я почти утратил способность мыслить логически. Я зависел от милости любого феллаха всякий раз, когда оставался один, облегчаясь за выступом скалы или гоняясь за заблудившейся козой по склонам дюн. И тогда некоторые из них стали небрежно звать меня, ради собственного извращенного удовольствия, эль-Иегуди, и я снова начал испытывать страх за свою жизнь, порожденный и инстинктами, и рассудком. Тогда Коля сделал какое-то тонкое замечание моим мучителям (думаю, он не взывал к их лучшим чувствам, а предлагал оставить в покое его собственность). Я был благодарен Коле за заступничество, но надеялся на более достойное обращение. Он сказал, что сделал все возможное. В конце концов, ему нельзя было ничем отличаться от прочих арабов в пустыне. Иные слова и действия вызвали бы подозрение. Я понял, что больше не должен их бояться. Анубис был моим другом. Если я, по велению Бога, уже умер — тогда я больше не мог ничего потерять. Любое чувство само по себе делалось победой. Однако сохранялось понимание, что араб, намереваясь убить кого-то, всегда мог назвать жертву «евреем» — и тогда преступление становилось законным. То же самое, конечно, происходило и в некоторых районах Германии — я это усвоил на горьком опыте.
Бог продолжал преследовать меня; ее плоть душила, ее члены все еще терзали душу. Внутренности содрогались в агонии, когда я думал об утрате Эсме, моей музы — маленькой богини, которая так ужасно меня предала. Я не хотел ничего подобного. Я сделал для нее все, что мог.
Ссоры и свары в караване редко выходят из-под контроля. Люди, живущие по закону кровной мести и постоянно сражающиеся со стихиями, должны избегать дополнительных угроз. Слова Коли все поняли и приняли. Мое положение улучшилось. Что если бы я из любимого еврея казака превратился в любимого назрини араба? Но теперь у меня были прекрасные шансы вернуть все утраченное. У меня еще сохранился счет в калифорнийском банке. Через некоторое время Коля доставит нас в город, где найдутся все удобства цивилизации, и я телеграфирую Голдфишу, кратко изложив обстоятельства дела. Воспользовавшись нашими средствами, я смогу до конца года вернуться в Лос-Анджелес и возобновить карьеру без дальнейших препятствий. Я еще вспомню эти месяцы, когда дышал воздухом пустыни, пил затхлую воду и ел скудную пищу, и, без сомнения, даже стану приукрашивать пережитое, смягчая детали, добавляя определенные факты, пока воспоминание не начнет походить на «Песню пустыни»
[545] и не будет удовлетворять требовательным чувствам цивилизованного мира.
Даже самые настойчивые преследователи утратили ко мне интерес, когда мы приблизились к Эль-Куфре, где, как нас предупредили, теперь располагался многочисленный итальянский гарнизон, следивший за перемещениями работорговцев и контрабандистов оружия. Неспособность Уормитера
[546] отличить контрабандиста от слепого мула бешено веселила тех арабов, которые уже пережили итальянскую оккупацию. Они, конечно, тоже не могли отличить итальянского мушкетера от норвежской медсестры. Ходили мрачные слухи, что солдатам приказано построить христианскую церковь на территории главной мечети оазиса. В легендах этих людей всегда оставалось место для сложных (и обычно чрезвычайно мелочных) тайных замыслов христиан, тративших немало сил только на то, чтобы нанести оскорбление мусульманам. Это напомнило мне о Кентукки, где подобные стремления, направленные против отколовшихся конгрегаций, приписывали папе римскому. Как я сказал Коле: «Если посмотреть на армию сумасшедших фанатиков, которую могут собрать главный раввин, папа римский и патриарх Константинопольский, — начинаешь удивляться, как они до сих пор не додумались объединить усилия!»