— Кухня здесь претерпевает то, что я называю речной переменой. Еда нередко выглядит или даже пахнет правильно, но по части вкуса — разница есть. Я подозреваю, что дело в дешевом масле; в окрестностях Лондона масло совсем другого качества.
Я, со своей стороны, довольствовался маленькой порцией сухих крошащихся тостов с почти жидким мармеладом.
Я рассказал миссис Корнелиус о том, как встал рано утром, подумав, что мы перенеслись в другое измерение, возможно, в потусторонний мир. Она терпеливо покачала головой, а профессор Квелч сардонически провозгласил:
— Мир сделал человека безумным, сделал доброго человека безумным, как написал Уэлдрейк в «Мартине Азуретте, алхимике из Лидса». Вот прекрасная пьеса, по которой вы могли бы снять фильм, мистер Симэн.
Симэн в этот момент как раз поглощал мясной рулет и был в состоянии только неразборчиво мычать.
— Вы сыграете главную роль, Питерс. Вы идеально подходите… А Эсме… мисс Гэй… может стать прекрасной дочерью мэра, жертвой легкомысленного соперничества мужчин. Это удивительно духоподъемная история. Нам нужно спросить сэра Рэнальфа: не заняться ли нашей новой компании постановкой фильма по этой пьесе?
Симэн не очень обрадовался тому, что Квелч полагал себя постоянным участником «нашей компании», но заговорить швед все еще не мог. Лицо его начало краснеть. Я уже хотел постучать его по спине, но тут вошла Эсме в роскошном сине-белом одеянии, и он внезапно сглотнул ком в горле. Джентльмены встали. Эсме сделала реверанс и улыбнулась. В ее взгляде, обращенном на меня, был намек на нашу общую тайну. Сев спиной к окну, она протянула изящные пальцы к корзине для хлеба.
— Там так чудесно. Я видела каких-то прекрасных птиц.
Я спросил, заметила ли она пеликана, но она покачала головой:
— Только несколько маленьких птиц. И эти чудесные пальмы! Разве там не тепло? Кто бы мог подумать, что сейчас март?
— Именно! — обрадовалась миссис Корнелиус. — Скоро ж день роштения Вольфи. Мы отпразднуем Пасху! Устроим ветшеринку! Это поможет тебе, бедный наш ублюдок. — Она громко расхохоталась.
Квелч спросил, какое сегодня число. Оказалось, что по британскому календарю было четырнадцатое марта. До Луксора нам предстояло плыть еще три дня.
— Вот и прекрасно, — сказал он.
— А у нас будет маскарад? — спросила Эсме. — В костюмах?
Симэн пожал плечами. Он смутился и покраснел.
— Я не уверен, что Грэйс позволит использовать наш реквизит…
— Отшень легко нарядиться арабами. — Энтузиазм миссис Корнелиус только усилился. — У нас же у всех на кроватях есть простыни, надеюсь. А больше нитшего и не понадобится.
Меня тоже захватила эта идея, хотя, подозреваю, она в какой-то степени была связана с той скукой, которая так часто пронизывает корабельную жизнь, порождая нелепые шутки и неуместные связи. Прошло немало времени с тех пор, как я подобающим образом праздновал Пасху, так что я уже с нетерпением ждал вечеринки. И ожидание действительно помогло немного ослабить болезненный страх, который копился в дальних углах моего разума. Было невозможно объяснить происхождение этого страха, хотя сами образы, возникавшие в сознании, напоминали о Гадесе. В те дни я не примирился с реальностью смерти. Я стремился произвести наибольшее впечатление на этот мир. Беспокоиться о загробной жизни я предоставлял священникам. Старость приносит мудрость или крушение надежд — я не уверен, что именно.
Мы с Эсме теперь проводили много времени вместе, так как миссис Корнелиус превратила профессора Квелча и даже Вольфа Симэна в завзятых карточных игроков; они сидели за столом с Радоничем и Шефом «Шри» Гарольдом. К тому времени мы все уже вели ночную жизнь, а рассвет воспринимали как подготовку ко сну, продолжавшемуся до ланча; потом мы все постепенно собирались в ресторане, как будто не видели ни единой души после вчерашнего ужина. Что-то в сухом египетском воздухе смешалось с нашим кокаином и даровало нам с Эсме невероятные ощущения и наслаждения. Мы погружались в них с одержимостью. Только когда интенсивность их начала слабеть, я обратился к менее энергичным удовольствиям, не стараясь, подобно большинству новичков, так или иначе усилить ощущения с помощью грязных игр и порнографических открыток. Мне кажется, тот, кто постоянно посещает секс-шопы, откровенно признает свое поражение.
Я наслаждаюсь женщинами на их собственных условиях, и я охотно изучил эти условия, насколько возможно. Именно поэтому женщины доверяли мне. Сегодня нет никакого способа узнать, можно ли доверять мужчине. Эти «Мэйдеи» и «Пентаксы»
[438] обещают слишком много и не дают ничего; они пробуждают голод, мечту о несуществующей еде, которая, если бы она в действительности и существовала, так или иначе осталась бы грубой и низменной альтернативой уже доступной пище. Если мы терпеливы, открыты, готовы познавать, готовы в некоторых случаях к покорности, а в других к господству, — тогда мы попробуем пищу богов, пищу истинно человеческой любви. Этому я учил Эсме в наши бурные ночи — и ночи снова стали спокойными. Есть особая изысканная гармония в наслаждении прошлым и утверждении будущего. Признаюсь, я усвоил это во многом благодаря своей баронессе и иным милым сердцу подругам, которых не стоит упоминать в нынешней обстановке. К середине тридцатых мы научились осторожности и утратили невинность. К сороковым открыли утонченные удовольствия сдержанности и жертвенности, удовольствия преходящего. К пятидесятым эти вещи вошли в привычку и все забыли о причине их создания, а в шестидесятых их отвергли как не представляющие ценности, и все внезапно свелось к патентам и лицензиям. Их газеты — работа безумных эксплуататоров, психопатов и сексуальных маньяков, безответственных хулиганов, униженных детей среднего класса, чьи отцы, дядья и старшие братья — постоянные клиенты проституток с Колвилл-террас и Тэлбот-роуд. Иногда они сталкиваются друг с другом: хиппи с Портобелло, который наслаждается порцией опасного североафриканского наркотика и прилюдно щупает свою растерянную любовницу прерафаэлитского вида, и его отец, вылетевший из «Камеры желаний мадам Кнут». Меня уверяют, что между ними есть какое-то различие. Я не могу его разглядеть. Один за другим они подчиняются власти Зверя. Неужто они видят какую-то добродетель в том, что заражают общество своими грязными картинками, своими постыдными желаниями и дурными болезнями? В этих газетах всевозможные пытки и унижения выставляются как расширение пределов человеческой сексуальности. И вы еще говорите, что Козел не вытянул свое волосатое тело на гниющих досках Портобелло? Говорите, Он не смотрит сверху на тот возбужденный людской поток, который, возможно, вылился из какой-то исламской трущобы? Утверждаете, что Он не смеется, корчась от боли? Не верите, что Он может даже получать от этого удовольствие? Разве не таков финал всех великих цивилизаций? Люди, которые создали «Пакс Британника» на половине земного шара, завоевали право установить флаг христианского мира прямо в сердце Аравии, принести его в саму Мекку и уничтожить корни наших нынешних болезней. Увы, вместо этого Великобритания полюбила Аравию, так же как и евреев. Она возлюбила всех семитов. И потому разрывалась между двумя соперниками. Кого из них нужно было выбрать? Она сделала то, что делали все роковые женщины со времен Евы: она пошла на компромисс, она заколебалась. Она должна была повернуться спиной к ним обоим и вспомнить о великом чувстве собственного достоинства. Все думали, что так и будет. Особенно немцы, которые иначе точно не решились бы воевать. Но когда социалисты в британском парламенте четко дали понять, каковы их новые приоритеты, — какой у нее оставался выбор, кроме соглашения с большевиками? День их позора — двадцать третье мая 1939 года
[439], когда они создали независимое государство в Палестине. То, что некоторые евреи, как и арабы, обрушились с критикой на это заявление, — верный признак, что нормальные люди есть даже среди наших противников. Великобритания стала шлюхой евреев, прислужницей арабских торговцев. Гитлер считал своим долгом спасти Британскую империю. Но он не учел ее нового Дядю — Сэма, который теперь контролировал финансовые ресурсы не одной страны. Откуда Гитлеру было знать, что очень многие христианские земли уже пали жертвами напыщенных стервятников, которые вырвались из клеток после войны и революции? Откуда ему было знать, что предателями окажутся все, на кого он рассчитывал, даже Муссолини? Я не защищаю Гитлера. Я не извиняю его крайностей и не одобряю некоторых его методов; но при этом я не склонен винить его одного в том, что мир погрузился в пучину слабо замаскированного варварства. С ним ужасно обошлись. Он очень часто доверялся неподходящим людям. Черчилль разделял мое мнение. Он признался в этом миссис Корнелиус однажды ночью в 1944‑м, и она до сих пор вспоминает: «Я и малыш Вини немнотшко подзабавились вместе». Примерно тогда же нас начали бомбить «Фау‑1»
[440]. И в ту же неделю я видел, как Бродманн вышел с Даунинг-стрит и, остановившись у мешков с песком, нарушил закон и зажег спичку, чтобы закурить. Он был в форме смотрителя ПВН
[441], с белой лентой и лампой. Наступили сумерки, деревья казались черными, как трещины на сером стекле. Когда я помчался по Уайтхолл, рассчитывая задержать его, зазвучала сирена, и мы тотчас бросились в зловонные убежища. Думаю, что, если бы мне пришлось убить кого-то, это был бы Бродманн. Как он искушает меня своим знанием! Он — единственный живой свидетель моего позора. И с позором я могу смириться. Я понял, что не должен винить себя. Но мне всегда очень не хотелось вспоминать о том, что Бродманн, еврей-изменник, худший представитель своей расы, видел в казацком лагере то, что он видел, перед тем как я получил пистолеты Ермилова. Признаю, это не хуже того, что потом видел Квелч, — того немногого, что он видел… Но Квелч мертв. «Пальмах»
[442] не держал бесполезных заложников. Вся кровь теперь в сточной канаве, как мы раньше говаривали в Слободке. Однако я не могу рассказывать обо всем этом без дрожи. Все тело, кажется, призывает меня остановиться. Это подлинное самоистязание. Мои руки не хотят держать ручку. Моя голова не хочет говорить.