Словом, когда гроза наконец стихла, я вздохнула с облегчением и поспешила на улицу. Одолжив у бабки красные сапожки на резиновом ходу и древнюю, оставшуюся с Великой Отечественной плащ-палатку. В пронизанном электричеством воздухе витали запахи влажной земли, травы и сирени, на заборе возбужденно чирикали воробьи, а над головой сияло умытое солнышко. Впервые здесь, в Мангазее, показалось голубое небо. Оно было такое чистое, такое голубое, что захотелось забыть все свои печали, обернуться маленькой птичкой и взмыть в его прозрачные выси.
Но даже умиротворяющая картина счастливой природы не позволила моему мятущемуся духу принять неопределенное будущее с кротостью и смирением. И, выражая протест против безоблачного, но поистине унылого существования, я разбежалась и обеими ногами плюхнула в не успевшую высохнуть лужу. Брызги взметнулись выше головы, окатив проходившего мимо кота, кучку воробьев и случившегося рядом совершенно постороннего петуха. Переполох поднялся до небес: петух орал, как оглашенный, воробьи выражались так пронзительно и ёмко, что захотелось запомнить парочку ругательств на будущее, и только кот отряхнулся молча, всего лишь покрутив лапкой у виска.
А мне как-то полегчало. Решив не останавливаться на достигнутом, я хищно оглядела бабкин двор в поисках приключений, но тут за спиной послышался ехидный кашель.
На завалинке перед баней сидел Лумумба. В новых белых кальсонах и исподней рубахе, сунув босые ноги в стоптанные калоши, он щурился на солнце, затягиваясь от исполинской козьей ноги, свернутой из вчерашней газеты. Глаза тонут в сеточке морщинок, пальцы, отмытые до розового блеска, чуть подрагивают, а суточная щетина покрывает щеки налетом белого одуванчикового пуха. Не погрешив против истины, можно смело сказать: Базиль выглядел как старик, который, проболев всю зиму, впервые выполз погреться на весеннее солнышко.
— Привет алкоголикам и тунеядцам, — поздоровалась я. А что? Им можно, а мне нельзя? Может, у меня тоже склонность к самоубийству прорезалась.
Не ответив, Лумумба бросил бычок, поднялся и вновь скрылся в бане.
Ну привет. Даже в лягушку не превратил… Значит, совсем плохи наши дела.
К моему удивлению, из предбанника великий сыщик вышел буквально через минуту: кудрявая шевелюра уложена волосок к волоску, гладко выбритые щеки лоснятся, а голубой, под цвет неба, вышитый золотыми рыбками жилет играет новыми красками.
Я восхищенно вздохнула: вот бы и мне так научиться! Отбоя от кавалеров не будет…
— За мной! — бвана, проходя мимо, едва удостоил взглядом. Что характерно: никакого перегара, только земляничное мыло и французский одеколон. — Докладывай, что у нас плохого?
— От Ваньки до сих пор никаких вестей.
— В смысле? — наставник резко затормозил, я ткнулась ему в спину.
— А то вы не в курсе, что он опять в Зону побег, доказательства для вашей бывшей искать. Или с перепою не помните? — невинно задрав бровки, спросила я, подпустив в голос побольше ехидства. Видно, демон раздора во мне соскучился за время грозы, и теперь собирался взять реванш за бесцельно прожитые сутки.
— Я помню, что запретил своему ученику предпринимать какие-либо опасные для жизни действия.
— Ну да. Конечно. И подтвердили личным примером беспробудного пьянства.
— Но-но! Тебе по рангу начальство критиковать не положено.
— А начальству положено посреди дела в запой уходить? А подчиненных без присмотра бросать?
— Это был не запой, — высокомерно бросил Лумумба, взбираясь на высокое крыльцо. — А творческий поиск.
— Белочек или маленьких зеленых человечков?
Остановившись, он посмотрел на меня со ступеней. Зрачки в желтых глазах, вдруг став вертикальными, то сжимались в булавочную головку, то расширялись на всю радужку.
— Шалишь, младший падаван. Может, превратить тебя в обезьянку? Продадим бродячему шарманщику, а он тебя фокусам обучит и на ярмарках показывать станет…
Покраснев, я ковырнула носком сапожка асфальт:
— О, товарищ майор, вы столько обещаете… — а потом отскочила на безопасное расстояние и показала язык. — Черта с два вы меня превратите! Пыльцы-то не в одном глазу… А продавать её теперь запретили, так что хренушки.
Лумумба хитро прищурился.
— Ты в этом абсолютно уверена?
— По глазам вижу.
Вытянув шею, и став похожим на седого удава, Лумумба приблизил свою голову к моей, заглянул в глаза и плотоядно улыбнулся, облизав губы раздвоенным языком.
Я сглотнула сухим горлом.
— Ладно, прощаю на первый раз, — став прежним, он подмигнул.
— А в запой уходить больше не будете?
— Постараюсь.
— Тогда я вас тоже прощаю.
— Премного благодарен, — с совершенно серьезным лицом поклонился наставник. — Век воли не видать. По гроб жизни…
— Да поняла я уже, поняла.
— Где Гамаюн? — как ни в чем ни бывало спросил он, бодро вбегая в сени.
— На печи дрыхнет, без задних лапок. Заржавела уже от лени.
— Ничего. Сейчас мы её разбудим. Гамаюша! Ко мне! — распахнув дверь в нашу комнату, Лумумба застыл на пороге, победительно оглядывая плацдарм.
Птица, заслышав голос хозяина, осторожно выглянула из-за вьюшки. Затем бочком вышла, встопорщила перья — послышался тихий железный шорох, — и только после этого неуклюже спорхнула на стол.
Кот уже разводил пары под самоваром.
— Чего изволите, хозяин? — как-то невесело спросила птица.
— А найди-ка ты мне Ивана-молодца! — распорядился наставник, усаживаясь к столу. — Где он, что делает…
— Не могу знать, хозяин. Не вижу я его.
Лумумба отставил только что наполненный чаем стакан.
— То есть как не видишь? Ослепла?
— Вы же знаете, хозяин: я только живых зрить способная.
До меня не сразу дошел смысл сказанного. А когда дошел…
— Что ты несешь, железяка ржавая?
Схватив ворону за жесткую сегментированную шею, я принялась её душить. Гамаюн не сопротивлялась. Как тряпочка, провисла она в моих руках, раскинув крылья, и только горько, закатывая глазки, вздыхала.
— Отставить экзекуцию! — гаркнул Лумумба, отнимая у меня птицу и пристраивая её обратно на стол. — Гамаюша, вдруг я чего не понял: где Иван? — попросил он так ласково, что у меня мурашки по всему телу забегали.
— Я не вижу его среди живых. А это значит, что он…
— Не каркай, — поднял руку бвана. — Не надо делать поспешных выводов. Иван — мой ученик. А я, как ты знаешь…
— Унган, Великий и Ужасный, — покорно кивнула Гамаюн. — Но и вы, хозяин, должны помнить, что мои глаза открыты день и ночь, и видят всё, что творится на белом свете, если я чего не вижу, значит этого больше…