В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону (al Falcone). Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Nicolo надувал их. В великой пост до Ave Maria, т. е. до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: «Нельзя отпереть». Но Гоголь не слушается, и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает.
В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по несколько раз в день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали – Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге. Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает: «Была ли она у святителя Митрофана?» Я отвечал: «Не знаю». – «Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня». По моим соображениям, этот человек, должно быть, был сам Гоголь.
Вот все, что могу на этот раз припомнить о нашей римской жизни. Общи и характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. «Вот, – говорит, – с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем». И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал: «Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»
Ф. В. Чижов. Мемуары. Кулиш, I, 326.
Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя. Бывало, он в целый вечер не промолвит ни единого слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, – и молчит. Не раз я ему говаривал: «Николай Васильевич, что это вы как экономны с нами на свою собственную особу? Поговорите же хоть что-нибудь». Молчит. Я продолжаю: «Николай Васильевич, мы вот все, труженики, работаем целый день; идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться, – а вот вы ни слова не хотите промолвить. Неужели мы все должны только покупать вас в печати?» Молчит и ухмыляется. Изредка только оживится, расскажет что-нибудь. Признаться сказать, на этих наших собраниях была ужаснейшая скука. Мы сходились, кажется, только потому, что так было уже раз заведено, да и ходить-то более было некуда… Сделался он своенравным. Во время обеда, спросив какое-нибудь блюдо, он едва, бывало, дотронется до него, как уже зовет полового и требует переменить кушанье по два, по три раза, так что половой трактира «al Falcone» Луиджи почти бросал ему блюда, говоря: «Синьор Николо, лучше не ходите к нам обедать, на вас никто не может угодить. Забракованные вами блюда хозяин ставит на наш счет».
Ф. И. Иордан. М. Боткин, 399. Записки Иордан, 209.
Я получил на днях письмо от маменьки; дела ее изворотились и пошли обыкновенным порядком, проценты и подати взнесены. Я здоров и довольно бодр, но устал сильно духом; заботы и беспокойства обо всем и об обеспечении моем на эти три года удалили меня от моих внутренних занятий, и полгода похищено у меня времени, слишком важного для меня.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 7 апр. 1843 г., из Рима. Письма, II, 283.
Под весну, когда уже в поле сделалось веселее, Гоголь выезжал для прогулок в Кампанью. Особенно любил он Ponte Numentano и Aqua Accittosa. Там он ложился на спине и не говорил ни слова. Когда его спрашивали, отчего он молчит, он отвечал: «Зачем говорить? Тут надобно дышать, дышать, втягивать носом этот живительный воздух и благодарить бога, что столько прекрасного на свете».
На страстной неделе Гоголь говел, и тут Смирнова заметила уже его религиозное расположение. Он становился обыкновенно поодаль от других и до такой степени бывал погружен в молитву, что, казалось, не замечал никого вокруг себя.
А. О. Смирнова в передаче П. А. Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 4.
В римской Кампаньи есть какая-то неизъяснимая прелесть, и, не знаю почему, воспоминается что-то родное, вероятно, степь южной России, где я родилась. Мы часто с Гоголем там бродим, говорим об вас, вы поймете, с какою нежностью, потому что он вас обожает.
А. О. Смирнова – В. А. Жуковскому, 20 апреля 1843 г., из Рима. Смирнова. Записки, 332.
В 1843 году герцог Лейхтенбергский с великой княгиней (Марией Николаевной, его женой) был в Риме, где мать (А. О. Смирнова) их видала ежедневно. Гоголя пригласили на чтение к великой княгине. Тут был очень забавный случай: у Гоголя не оказалось фрака, у него был старый мундир (?). В. А. Перовский сказал ему, что он не годится, – слишком стар. Ханыков и мой дядя (А. О. Россет) отправились к русским художникам (Иванов был приглашен на чтение сам); фрака не нашли. Иванов обежал все немецкие мастерские, – pas de frac!.. Наконец, в Вилле Медичи у французов нашелся фрак по росту Гоголя, хотя и немного мешковат, и его нарядили. В 1858 г. Иванов еще вспоминал о фраке со смехом в Риме. Этот анекдот долго веселил римские мастерские и обедавших артистов (которые все знали Гоголя) у Лепре (ресторан бедных артистов). Гоголь видался у Лепре ежедневно с немецкими и французскими артистами и итальянцами; его все звали signor Nicolo, а Иванова – signor Alessandro.
О. Н. Смирнова. Рус. Стар., 1888, окт., 125.
Мы с ним совершили поездку в Альбано. Вечером мы собирались вместе; по очереди каждый из нас начал читать «Lettres dun voyageur» Жорж Занда. Я заметила, как Гоголь был в необычайно тревожном настроении, ломал руки, не говорил ничего, когда мы восхищались некоторыми местами, смотрел как-то посмурно и даже вскоре оставил нас. Все небольшое общество наше ночевало в Альбано. На другой день, когда я его спросила, зачем он ушел, он спросил, люблю ли я скрипку. Я сказала, что да. Он сказал: «а любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?» Я сказала: «что это значит?» Он: «Так ваш Жорж Занд видит и понимает природу. Я не мог равнодушно видеть, как вы можете это выносить». Раз сказал: «Я удивляюсь, как вам вообще нравится все это растрепанное…» Мне тогда казалось, как будто он жалел нас, что мы можем этим восхищаться. Во весь тот день он был пасмурен и казался озабоченным. Он условился провести в Альбано вместе с нами трое суток. Но, возвратись вечером из гуляния, я с удивлением узнала, что Гоголь от нас уехал в Рим. В оправдание этого странного поступка он приводил потом такие причины, которые показывали, что он желал только отделаться от дальнейших объяснений.