М. А. Максимович по записи Кулиша. Записки о жизни Гоголя, II, 235.
Я заезжал на дороге в Оптинскую пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует все небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живет: их лица сказывали сами все. Самые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной простотой обхождения; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жители окрестностей. За несколько верст, подъезжая к обители, уже слышишь ее благоухание: все становится приветливее, поклоны ниже и участия к человеку больше.
Гоголь – гр. А. П. Толстому, 10 июля 1850 г. Письма, IV, 332.
Ради самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится. Путь мой труден; дело мое такого рода, что без ежеминутной, ежечасной и без явной помощи божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения свыше. Говорю вам об этом неложно. Покажите эту записку мою отцу игумену и умолите его вознести свою мольбу обо мне, грешном, чтобы удостоил бог меня, недостойного, поведать славу имени его. Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу, и на всяком месте своего странствования быть в Оптиной пустыни.
Гоголь – иеромонаху Оптиной пустыни Филарету, из села Долбина. Письма, IV, 327.
В Оптиной пустыни Гоголь усердно читал книгу Исаака Сирина, – не знаю, с рукописи или в печатном издании, – и она произвела на него большое впечатление. Я видел у о. Климента первый том «Мертвых душ» (первого издания), – экземпляр этот принадлежал гр. А. П. Толстому, – с заметками Гоголя карандашом на полях XI главы первой части. В этой главе Гоголь, говоря о прирожденных человеку страстях, придавал им высокое значение
[63]. В сделанной Гоголем карандашом на полях заметке было написано: «Это я писал в «прелести», это вздор; прирожденные страсти – зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей – теперь, когда я стал умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитро сплетенной немецкой диалектике молодые люди, – не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание природы души».
П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 303.
Я слышал в начале 60-х годов от одного инока Оптиной пустыни, сколько помню, о. Павлина, заведовавшего монастырской библиотекой и лично знавшего Гоголя, указание на настоящее содержание «Мертвых душ» – духовное возрождение «мертвых душ» первой части в последующих томах. То же мне говорил о. Климент, посвященный рассказами гр. А. П. Толстого в действительное содержание поэмы Гоголя.
П. А. Матвеев. Гоголь в Оптиной пустыни. Рус. Стар., 1903, февр., 304.
19 июня путники наши провели у И. В. Киреевского в Долбине, где некогда проживал Жуковский и написал лучшие свои баллады, а 20-е у А. П. Елагиной в Петрищеве. Путешественники наши подвигались вперед довольно медленно; но Гоголь не чувствовал, по-видимому, никакой скуки и постоянно обнаруживал самое спокойное состояние души, как во время езды, так и на постоялых дворах. Его все занимало в дороге, как ребенка, и он часто, для выражения своих желаний, употреблял язык, каким любят объясняться между собою школьники. Так, например, ложась спать, он «отправлялся к Храповицкому», а когда желал только отдохнуть, то говаривал своему спутнику: «Не пойти ли нам к Полежаеву?» Ходил он также к «Обедову» и к другим господам по разным надобностям, и все это без малейшего вида шутки. Когда надоедало ему сидеть и лежать в бричке, он предлагал товарищу «пройти пехандачка» и мимоходом собирал разные цветы, вкладывал их тщательно в книжку и записывал их латинские и русские названия, которые говорил ему Максимович. Это он делал для одной из своих сестер, страстной любительницы ботаники. У него было очень тонкое обоняние. Иногда, въезжая в лес, он говорил: «Тут сосна должна быть: так и пахнет сосной»; и действительно, путешественники открывали между берез и дубов сосновые деревья. На станциях он покупал молоко, снимал сливки и очень искусно делал из них масло с помощью деревянной ложки. В этом занятии он находил столько же удовольствия, как и в собирании цветов. Он был немножко рассеян, немножко прихотлив, порой детски затейлив, порой как будто грустен, но постоянно спокоен, как бывает спокоен старик, переиспытавший много на веку своем и убедившийся окончательно, что все в мире совершается по строгим законам необходимости и что причина каждого неприятного для нас явления может скрываться вне границ не только нашего влияния, но и нашего ведения.
Во время дороги Гоголь, кроме обычных своих шуточек, вообще говорил мало, и в этом малом мысли его обращались преимущественно к предметам практической жизни. Так, например, он рассуждал о современной страсти к комфорту и роскоши и приходил к такому заключению, что «нам необходимо приучать себя к суровости жизни, а то комфорт и роскошь заводят нас так далеко, что мы проматываемся час от часу более и наконец нам нечем жить». На этом основании он отвергал употребление в сельском быту рессорных экипажей, особенно для людей его состояния, и придумывал, как бы взять в этом случае средину между дорогим комфортом и грубою дешевизною.
Прихотливость Гоголя в дороге обнаруживалась в том, что он вместо чаю пил кофе, который варил собственноручно на самоваре, и если мог остановиться в гостинице, то всегда предпочитал ее постоялому двору. Впрочем, он делал эту уступку своим строгим правилам жизни, вероятно, только для поддержания своего хилого здоровья. Он говорил своему спутнику, что полчашки чаю действует на его нервы сильнее, нежели большой стакан кофе.
Максимович, приехав в Москву на собственных лошадях, нашел для себя удобным сбыть их там; однако ж не мог расстаться со старым конем, который служил ему усердно несколько лет. Конь этот шел сзади телеги и был во всю дорогу предметом наблюдений Гоголя. «Да твой старик просто жуирует», – говорил он, заметив, что сзади повозки приделан был для него рептух с овсом и сеном. Потом он дивился, что, лишь только извозчик двигался в путь, ветеран Максимовича покидал свое стойло или зеленую лужайку и следовал за кибиткою всегда в одном и том же расстоянии от нее, как будто привязанный к ней. Гоголь подмечал, не увлечет ли его какая-нибудь конская страстишка с прямого пути его обязанностей: нет, конь был истинный стоик и оставался верен своим правилам до конца путешествия.