Он берет пустой чемодан и кладет на кровать. Ласточка, говорит он снова, подлец будет расплачиваться за это каждый день, до самой смерти. Поверь мне.
Может быть, и правда, заплатит, не так, так эдак, – но его и Глори это никак не касается. Полицейские и адвокаты, учителя и церкви, судьи и присяжные, люди, вырастившие этого парня и отправившие в мир, в этот город, – виновны все до одного.
Они грузят свои чемоданы и коробки в кузов «El Tiburón'a», накрывают брезентом и прижимают брезент кирпичами. В начале пятого они приходят в контору мотеля; дежурный подсчитывает выручку. Отдают ключи от своих комнат – сначала молодой человек, потом девушка, которая спускалась сюда каждый день около полудня, всегда в одной и той же майке с «Лед Зеппелин», с полотенцем в одной руке и бутылкой «Доктора Пеппера» в другой, а последнее время – еще и с кассетником на ремешке через плечо. Часа через два парень пожалеет, что не оторвался на минуту от своих подсчетов, не поблагодарил за то, что всегда платили вовремя, не пожелал счастливого пути.
* * *
Виктор разворачивает на руле дорожную карту шириной в два фута и длиной в три. Складывает её пополам, затем вчетверо и еще раз, чтобы удобно поместилась у Глори в руках. Показывает на нижний край и ведёт указательным пальцем вдоль границы между двумя странами – голубой линии, которая изгибается всё затейливее по мере приближения к заливу. Виктор замечал, что с каждым новым выпуском карты линия эта становится всё тоньше, река сужается из-за отбора воды и землечерпалок. Лет сто назад пожилые дамы сидели на верандах в нескольких шагах от берега, смотрели на пароходы, возившие пассажиров к заливу и обратно, и музыка – джаз, техано или кантри – еще долго разносилась над водой после того, как они прошли.
Виктор говорит племяннице, что в двух часах езды от Ларедо, в Лос-Эбаносе, паромная переправа. Паром может перевезти зараз человек десять и две машины. Виктор водит пальцем по местным шоссе и проселкам – обозначенные черными линиями, они тянутся по пустыне, через горы Чизос, прерываются у водохранилища Амистад и вновь возникают на другом берегу, чтобы протянуться еще на шесть сотен миль, пересекая туда и сюда границу. Виктор забирает у племянницы карту, переворачивает и показывает на изрезанный участок суши, обнимающий воду. А потом мы едем в Оахаку и Пуэрто-Анхель, говорит он. Полторы тысячи миль, и дороги такие тряские, что nalgas
[34] у тебя будут неделю болеть. Он взглянул на часы и смотрит на запад. Ему не хотелось бы ехать по этой части западного Техаса ночью, когда в машине Глори. Если поторопимся, успеем в Дель-Рио до темноты, говорит он.
* * *
Где-то между Озоной и Комстоком на двухполосной дороге, такой пустынной, что за час им не встретилось ни одной машины, их грузовичок начинает запинаться, когда Виктор прибавляет газу. Виктор ругается, жмёт на педаль, мотор кашляет, как старик, но еще пятьдесят миль они проезжают. Солнце уже над горизонтом. Виктор бормочет что-то о засорившемся топливном фильтре и уже присматривает расширение на обочине, чтобы остановить машину. Глори в полудреме прислонилась головой к теплому стеклу и пробует представить себе, как выглядит город, где родилась мать, сильно ли он отличается от старых фотографий, хранящихся у Альмы в коробке из-под сигар. Волосы у неё отросли и по длине уже могут сойти за стрижку, шея сейчас блестит от пота, а ночью должно резко похолодать.
Дядя, ворча, возится под капотом «Эль-Тибурона». Глори выходит из машины и стоит на цыпочках, пока не потеряет равновесия. Очень хочется закурить, но Виктор говорит, что девушке её лет курить рано. Она подходит к кузову и опускает задний борт. Достаёт из кармана пачку жевательной резинки и кладет в рот три штуки. Садится в кузов, теплый металл греет ей икры. Под лифчиком и под поясом мокро от пота, и она сильно трёт глаза. Pedazo de mierda! – говорит машине Виктор. – Кусок дерьма! Никогда не быть тебе классикой.
В пяти шагах от них, на гравии обочины лежит раздавленный броненосец. Над ним лениво кружат два грифа. Когда поднимается ветерок и чуть шевелит волосы у неё на затылке, Глори замечает, что он относит запах мертвого животного. Она поднимает лицо к голубому небу и глубоко вздыхает.
За ухом у Виктора отвертка; черт, бормочет он. Он пробует пережать шланг пассатижами, но когда снимает его, пары бензина бросаются ему в нос, и он отступает от мотора, кашляя и отплевываясь. Ты сиди, Глори, хрипит он, мы её починим. Еще несколько минут он копается в моторе, потом убирает голову из-под капота. Притащи мне палку фута четыре длиной и такой толщины – он показывает мизинец, – я прочищу бензопровод, где засор.
Глори влезает в кузов и стоит лицом к пустому пространству, окружающему их со всех сторон. После Озоны они не видели ни одной качалки, и не видно здесь, куда ни глянь, ни одного здания, даже маленького фермерского дома. Единственный признак того, что здесь бывали люди, – забор из колючей проволоки, который тянется вдоль шоссе, сколько хватает глаз, и раскрытые ворота в сотне шагов от них. Нет, это не здесь, говорит она себе, когда сердце начинает колотиться под ребрами. Там, на нефтяном участке, земля была гладкая, как стол. Здесь – каменистая, местами неровная, местами плоская, лысая, рыжая. Редко где кактусы – «техасские бочонки» с крохотными цветками, «рыболовные крючки», «кружевные спинки». На обочине пижма в два пальца вышиной пробилась из трещины в кальците, словно радостный звук среди бурой безжизненности, и, как и обещал Виктор, на клочке земли – паслён с желтыми цветками и жесткими темно-зелеными листьями. Через несколько месяцев растение увянет, мелкосидящие корни отсохнут, ветер сорвёт его с места и погонит, покатит по земле, мертвый и неприкаянный клубок стеблей и листьев – перекати-поле. Нет, это другое место, вслух говорит Глори, когда черные тонкие волоски на руках встают дыбом. Он сидит в Форт-Уэрте.
Обочина узкая, и Глори поглядывает, не едет ли машина, не ползет ли змея, и где тут, к черту, найти палку. Дойдя до открытых ворот, до решетки над ямой, она останавливается и смотрит. На металлической решетке тонкий слой свежей пыли, посредине стоит рогатая ящерица и смотрит на процессию огненных муравьев. Поодаль на колючей проволоке сидит пересмешник и поет сложную песню, какие ноты краденые, какие свои – не поймешь. Потихоньку холодает, но у Глори всё ещё течет пот между лопатками; она становится на середину решетки и смотрит вниз, немного опасаясь, что кто-то высунется снизу и ужалит или прокусит ей ногу.
После бури по пустыне разлилась вода и заполнила овраг так внезапно, что застигла врасплох семью синей перепелки, но так же быстро схлынула, и вокруг только мусор, ржавеющие банки из-под пива и стреляные гильзы дробовиков. Ноги влажные в плотной джинсовой ткани. Подошвы теннисных туфель так тонки, что их легко проколет колючка изгороди, иголка кактуса. Носки едва прикрывают свежие шрамы, исполосовавшие лодыжки и ступни. Она стоит на середине грунтовой дороги, слушает ровный стрекот цикад, смотрит, как два перекати-поля бесцельно катятся по равнине. Ни черта тут нет хорошего, думает она, и в горле вскипает тихое клокотание – злость на дядю за то, что завез её сюда. Когда из-за куста появляется кукушка-подорожник и перебегает перед ней дорогу, Глори лезет в карман и сжимает в руке нож, с которым теперь не расстается.