Наше нынешнее использование термина «эмпатия» все еще очень похоже на оригинал Липпса. Мы используем это слово, чтобы описать свою способность видеть, чувствовать или понимать, как вещи могут быть пережиты с точки зрения другого человека. И мы продолжаем искать эмпирические доказательства тому, что общая структура Липпса точна.
Мы также добавили предположение о том, что эмпатия всегда положительна, потому что она якобы автоматически вызывает сострадание и доброту, заботу о благополучии других людей. Это то, что психолог Дэниел Бэтсон называет сочувственно-альтруистической гипотезой. Но даже оно становится проблематичным, когда мы начинаем учитывать культурный контекст. Например, исследования показали, что люди, как правило, больше сочувствуют близким. Одно из них даже доказало, что поклонники бейсбольных команд Red Sox и Yankees чувствуют печаль, когда их бьющие вылетают из игры после трех страйков, но испытывают удовольствие в ответ на неудачи своих соперников. Обе реакции являются эмпатическими. Одна сострадательная, другая агрессивная.
Тем не менее идея о том, что эмпатия по своей сути положительна, поддерживается многими социальными теориями. Например, Джереми Рифкин описывает ее как движущую силу человеческой цивилизации. «Эмпатическое развитие и развитие самости идут рука об руку, – пишет он, – и сопровождают все более сложные, энергозатратные социальные структуры, составляющие жизненное путешествие человека». Рифкин рассматривает товарищество, а не конкуренцию и выживание как основной мотивирующий фактор социального прогресса, экономического развития и технологических инноваций. Примерно так: раз я могу представить, как вы страдаете, я склонен делать все возможное, чтобы это минимизировать. Поэтому я сделаю вклад в сообщество, потому что признаю, что совместные проекты могут устранить боль, которую я смог представить. Рифкин даже доводит этот тезис до крайности Эпохи Водолея
[23], предсказывая, что технологии современного мира в конечном итоге приведут к созданию новой формы эмпатического сознания, которая поднимет видовую солидарность выше национального, этнического или регионального деления.
Но не говорите об этом философу XX века Мартину Буберу, известному религиозному мыслителю, политическому деятелю и просветителю. Он прославился своей книгой «Я и ты», написанной в 1923 году. Несмотря на то что его работа восхваляла нежные, полные сострадания человеческие взаимоотношения и взаимодействия как основу осмысленного существования, он сопротивлялся самой идее сопереживания. Почему? Потому что для него концепция все еще сохраняла слишком много своего первоначального моторно-мимикрического значения, даже на более поздних этапах. «Эмпатия – это поглощение чистым эстетизмом», – писал он, имея в виду, что все дело в ощущении, в восприятии вещей глазами другого человека. «Сопереживание, в случае возникновения, означает скатывание собственных ощущений в динамическую структуру объекта», – пояснял Бубер. С его точки зрения, это не настоящая межличностная связь, потому что в эмпатии мы игнорируем себя, чтобы принять точку зрения другого. «Это означает исключение собственной конкретности», – считал философ.
Его мысли – поэтичная метафора всему, что я рассказал о проблеме пластилина. Когда мы пытаемся смотреть на мир чужими глазами, то оказываемся в ситуации, вызывающей тревогу. Мы интуитивно осознаем, что совершенная форма эмпатии – превозносимая как вдохновенный идеал – требует полного отказа от собственной идентичности, игнорирования личного опыта, постановки на паузу жизни, полной воспоминаний. Другими словами, эмпатия на мгновение ослабляет наше самоощущение, поэтому по своей сути она кажется дестабилизирующим качеством.
Подумайте о том, как часто это беспокойство проявляется в цифровом мире. Мы сталкиваемся с доступом ко многим различным перспективам. Нам постоянно подкидывают ситуации для сопереживания. В течение всего дня присутствует моральное и этическое давление, побуждающее отказаться от себя и прочувствовать опыт других. Но по сути это означает, что мы также проводим много времени, будучи похожими на коричневато-серые комки пластилина – полные чувства неудовлетворенности и неопределенного самоощущения. Что еще хуже, мы начинаем страдать от вины и стыда, потому что купились на концепцию эмпатии как альтруизма индустриальной эпохи, которая не соответствует нашей нынешней технологической реальности. «Вчувствование» добавляет личных страданий, но при этом не уменьшает объем коллективных.
Следовательно, нам нужно переосмыслить эмпатию в контексте цифрового мира.
О гостеприимстве
Давным-давно у древних греков существовал способ подготовить своих детей к жизни в условиях глобализированной экономики. Они разработали политеистическую религиозную систему и рассказывали истории о могущественных богах. Это были божества с противоположными взглядами, которые демонстрировали дух разнообразия. Они противоречили друг другу. Они сражались между собой и с трудом строили свой мир. Древнегреческие повествования были похожи на острова: они никогда не являлись одним целым, но всегда были связаны. Боги, чудовища и герои мигрировали через море историй, внезапно оказываясь в очередном мифе с кратким объяснением или незначительным контекстом.
Поначалу слушающие историю дети, несомненно, были сбиты с толку. Однако со временем, после знакомства с большим количеством рассказов, приходило понимание. Все становилось ясно. Роль каждого персонажа обогащалась логикой сети, связями и общими отношениями, переносимыми из одной истории в другую.
Подумайте о том, как дети, воспитанные на этих мифах, представляли себе мир. Какое чувство собственного «я» культивировала структура этой мифологической системы управления информацией? Если высшие существа всегда переходят из мифа в миф, значит, всем заправляют связи. В этой примитивной версии сетевого мышления истории конкретного персонажа почти бессмысленны, если рассматривать их по отдельности.
Вы когда-нибудь задумывались над тем, почему так много современных учеников ненавидит читать древнегреческую классику в школе? Не потому что истории старые. И не потому что невозможно найти их перевод или он выполнен некачественно. Скорее всего, эти истории скучны, когда их вынимают из связного контекста.
Первые тридцать лет своей жизни я никак не мог понять греческую мифологию. Все мои детские походы в синагогу приучали меня мыслить в соответствии с процедурной риторикой монотеистического повествования: один Бог, один народ, одна линейная генеалогия, одна хронологическая история. Весь распорядок семейной жизни научил меня делить мир на отдельные категории, поэтому мне было комфортнее с однозначно хорошими и плохими парнями, протагонистами и антагонистами. Ежедневные школьные рутины приучили меня наслаждаться историями «часового» мира, где отдельные эпизоды дают ответы, которые можно категоризировать. Это был вызов – понять многогранную, нелинейную и рассеянную структуру греческой мифологии. Я привык к фильмам и романам с единственной аркой повествования: историей эгоиста-неудачника, в которой кризис приводил к катарсису, революции и успеху. Поэтому, как и большинство детей, я страдал, проходя через классические этапы образования, пытаясь понять Гомера, Софокла, Аристофана, Платона. Только в аспирантуре, когда я наконец прочитал достаточно произведений древнегреческой мифологии, все вдруг приобрело ясность.