В этой гостиной, под гравюрой Пиранези с изображением римских развалин, я читал Киплинга, Стивенсона, Генри Джеймса, несколько статей из немецкой энциклопедии Брокгауза, стихи Дж. Марино, Энрике Банчса, Гейне (правда, последние он знал наизусть, и едва я успевал начать чтение, как его запинающийся голос вмешивался и продолжал по памяти; причем запинался он только в ритме, не в словах, которые знал назубок). Большинство авторов я раньше не читал, так что наш ритуал получался очень любопытным: я открывал для себя текст, читая его вслух, а Борхес использовал уши, как другие читатели используют глаза, чтобы разыскать на странице слово, предложение или абзац, которые подтвердят его воспоминания. Во время чтения он часто прерывал меня, комментируя услышанное, с тем чтобы (как я думаю) заострить на чем-то свое внимание.
Так, например, остановив меня после совершенно уморительной, по его мнению, фразы из «Клуба самоубийц» Стивенсона («Полковник Джеральдин был одет и загримирован под рыцаря прессы в несколько стесненных обстоятельствах»
[24] – «Как человек может быть одет подобным образом? Как ты думаешь, что имел в виду Стивенсон, учитывая, что он всегда невероятно точен? А?»), он перешел к анализу стилистического приема, при котором кто-то или что-то характеризуются с помощью образов, кажущихся точными, но на самом деле вынуждающих читателя делать собственные заключения. Он и его друг Адольфо Биой Касарес обыграли эту идею в произведении, состоящем из девяти слов: «Кто-то поднимается по лестнице в темноте: топ-топ-топ».
Когда я читал Борхесу рассказ Киплинга «За оградой», он прервал меня после сцены, в которой индийская вдова отправляет возлюбленному послание, составленное из разных предметов. Он отметил поэтическую достоверность этого и размышлял вслух, сам ли Киплинг изобрел этот точный и емкий символический язык
[25]. Потом, как будто покопавшись в мысленной библиотеке, он сравнил его с «философским языком» Джона Уилкинса, в котором каждое слово является собственным определением. Наример, Борхес заметил, что слово «лосось» ничего не говорит нам об объекте, который обозначает; а «zana», соответствующее слово языка Уилкинса, означает «чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом»
[26]: причем «z» – это рыба, «za» – это речная рыба, «zan» – это чешуйчатая речная рыба и «zana» – чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом. Когда я читал Борхесу, мне постоянно приходилось мысленно переставлять мои собственные книги; в тот вечер Киплинг и Уилкинс стояли на одной и той же воображаемой полке.
В другой раз (никак не могу вспомнить, что именно я тогда читал) он начал составлять импровизированную антологию неудачных строк знаменитых авторов, куда вошли Китс («The owl, for all his feathers, was a-cold» – «Взъерошил перья филин под ветлой»
[27]), Шекспир («O my prophetic soul! My uncle!» – «О вещая моя душа! Мой дядя?»
[28]; Борхес считал, что слово «дядя» непоэтично и совершенно не подходит Гамлету – он бы предпочел: «Брат моего отца!» или: «Материна родня!»), Уэбстер («We are merely the stars’ tennis-balls» – «Мы – теннисные мячики небес»
[29]) из «Герцогини Мальфи» и последние строки Мильтона из «Возвращенного Рая» – «…he unobserv’d / Home to his Mother’s house private return’d» – «…и вскоре Он / Под материнский воротился кров»
[30], – которые (с точки зрения Борхеса) превращали Христа в английского джентльмена в котелке, зашедшего к своей матушке на чашку чая.
Иногда он использовал чтение в собственном творчестве. Призрачный тигр из рассказа Киплинга «Барабанщики „Передового-тылового“», который мы прочли незадолго до Рождества, вдохновил его на один из последних рассказов, «Синие тигры»; «Два отражения в пруду» Джованни Папини привели к появлению «24 августа 1982 года» – тогда эта дата еще относилась к будущему; раздражение, которое вызывал у него Лавкрафт (его рассказы мы начинали и бросали читать десятки раз), привело к возникновению «исправленной» версии одного рассказа Лавкрафта – она появилась в «Сообщении Броуди». Часто он просил меня что-нибудь записать на форзаце книги, которую мы читали, – ссылку на нужную главу или какую-то мысль. Я не знаю, как он это использовал, но привычку писать о книгах на их страницах перенял.
У Ивлина Во есть рассказ, в котором человек, спасший другого в дебрях амазонских джунглей, заставляет спасенного до конца жизни вслух читать ему Диккенса
[31]. Чтение Борхесу я никогда не воспринимал как простое исполнение долга; наоборот, это было нечто вроде приятной зависимости. Я восхищался даже не текстами, которые он заставлял меня открывать заново (многие из них в конце концов стали и моими любимыми), а его комментариями, которые блистали обширнейшей, но совершенно не навязчивой эрудицией, были очень смешными, иногда жестокими и почти всегда непреложными. Я чувствовал себя счастливым владельцем уникального, тщательно прокомментированного издания, составленного лично для меня. Разумеется, все было не так; я (как и многие другие) был просто его блокнотом, памяткой, необходимой слепому человеку, чтобы приводить в порядок мысли. И я с готовностью позволял использовать себя таким образом.
До встречи с Борхесом я читал про себя или другие читали мне вслух выбранные мною книги. Чтение вслух старому слепому человеку открыло много нового, ведь, несмотря на то что мне удавалось, хотя и не без труда, контролировать темп и тон чтения, именно Борхес, слушатель, обладал властью над текстом. Я был водителем, но местность, по которой мы ехали, принадлежала пассажиру, у которого не было иной задачи, кроме как разгадать тайну расстилающейся за окнами земли. Борхес выбирал книгу, Борхес останавливал меня или просил продолжить, Борхес прерывал чтение, чтобы что-то прокомментировать, Борхес позволял словам приходить к нему. Я был невидим.