Дженни написала письмо на бумаге, которую она стащила из шикарного отеля в Брайтоне, где мы провели медовый месяц.
Билл, милый, я скучаю по тебе. Прошло уже больше месяца. Без тебя дом такой пустой. Как жаль, что ты не дома с нами. Дети каждый день спрашивают меня, когда ты вернешься (и это расстраивает меня еще сильнее!). Я все время плачу. И малыш тоже, ночь напролет. Я стараюсь быть сильной, но это тяжело. Я чувствую уныние от того, что еще долго тебя не увижу и мы только на середине разлуки. Я ничего не буду делать, пока ты не вернешься. Не хочу никуда ходить и никого видеть. Иначе мне хочется плакать, и мне так трудно сдерживаться.
Я чувствую ее пальцы в своей руке, в той постели.
Другие люди не понимают это, да, Билл? Как ты мне нужен и как я по тебе скучаю. Так больно быть в одиночестве, у меня сердце болит. Меня тошнило после твоего последнего отъезда. Ханна услышала. Я соврала ей, что отравилась мясными шариками, которые мы ели с чаем, но это неправда. Мне приходится врать всем подряд, когда тебя нет. Я сама не своя. А ты, Билл?
* * *
На кухне я поджариваю тост из магазинного белого хлеба, привезенного Винсом. Мамина гордость — семья, хлебная семья
[7]. Нельзя поджарить тосты из хлеба, который печем мы сами и который получается то лепешками, то булочками. Края тоста подгорают на гриле, но мне так нравится, и кто-то говорил, что уголь, кажется, полезен, потому что там углерод. Я намазываю его «Мармитом», и это перестает иметь значение. Я кусаю тост, и раздается такой звук, как будто хворост потрескивает на костре.
Человек может придумать для себя множество оправданий. Я трус. Это точно. Когда мне было десять, отец застал меня в спальне с фонариком и книгой. Он ударил меня в ухо и сказал: «Ты ослепнешь, если будешь так щуриться; и тебя не возьмут на службу в очках». Я поверил ему насчет очков и насчет того, что маяк — единственное, на что я гожусь. Так что мне надо справляться со своей работой, иначе что я буду делать? Много лет спустя мой старик заболел и слег, он худел с каждым днем, пока вовсе не исчез, и от него осталось только кислое отверстие на месте рта, откуда доносилось: «Это твоя вина». Так оно и было. Я родился, свернувшись клубком, словно котенок, которого засунули в мешок, чтобы утопить.
Море отравило всех нас. Мы не могли от него избавиться даже после смерти. У моего старика была двоюродная сестра в Дорсете, она жила в квартире с видом на Уэст-Бэй. По всему дому у нее висели морские картины — сюжеты из Ветхого Завета с яростными небесами и пенящимися волнами; кораблями, которых швыряло по морю. Я ненавидел поездки к ней, водовороты и батальные сцены, палящие пушки, красные флаги на мачтах, трепещущие под яростным ветром. У нее дома пахло хересом и раскрошенным песочным печеньем, которое она пекла и складывала в пластиковые коробки. Когда она умерла, мы сели на лодку в Лайме и развеяли ее прах над водой. Большая часть его попала мне на лицо, и я тогда подумал, что никогда не избавлюсь от этого проклятого моря.
Неважно, что я так и не научился плавать. Отец сказал, не надо уметь плавать, чтобы сидеть на маяке. На уроках я не мог донырнуть до кирпича; я рвался к поверхности, зажмурив глаза и зажав нос, и заложенными ушами слышал эхо детских насмешек.
Наверху у фонаря ход времени не ощущается. Часы теряются, и, хотя мне платят за то, что я бодрствую, и я действительно бодрствую, нет сомнения, что я впадаю в состояние полудремы, потому что в смотровой комнате мне в голову приходят странные мысли, и я уверен, что мне это грезится. Дженни на берегу с плачущим младенцем и дерущимися девочками; игрушки на ковре, раздетая кукла Синди с головой, повернутой задом наперед, чтобы грудь оказалась на спине. Дженни не стала покупать детям мальчиковую версию, потому что они уже скоро вырастут. Рыбный пирог к чаю, детские крики за столом. Каково это — больше не вернуться и не увидеть все это?
Жена считает дни до конца моей смены. Когда погода позволяет и лодка отправляется за нами, она начинает суетиться и делать все то, что всегда: готовить еду и напитки, которые я любил давным-давно, но теперь не люблю. Только я не вернусь. Не знаю, куда я пойду и как это произойдет, но это хорошо — не знать. Это просто случится.
* * *
Перед полуночью я прихожу в спальню за Винсом. Бужу его шлепком ладони и обычным приветствием: «Вставай, ленивое дерьмо, пора вставать», — а потом иду на кухню и собираю наш привычный поднос. Винсу нужен этот первый тычок, а потом еще один, после того как я приготовлю напитки, и тогда он наконец отрывает свою задницу и поднимается в смотровую комнату.
Дома я никогда не утруждал себя тем, чтобы положить печенье на тарелку, и бог знает, почему я делаю это здесь. Два толстых куска выдержанного «Дэвидстоу»
[8] — сыр покрылся пленкой и белыми точками по краям, значит, его надо быстро съесть.
К моему удивлению, Винс уже там; он сидит в кожаной куртке поверх пижамы. Они с Артуром — две противоположности, Артур одевается так, будто каждую секунду ждет инспекцию из «Трайдента»: чисто выбритый, причесанный, туфли сияют, в то время как Винс слоняется в пижаме BHS и в лохматых тапочках.
Работая с другими смотрителями, быстро привыкаешь к их поведению. Винс работает здесь меньше года, и с учетом смены вахт и дежурств я провел в его обществе мало времени. Но месяц на башне — все равно что десять лет на берегу, так хорошо ты узнаешь человека. Перед тем как начать разговор, Винс пьет чай, и когда он приступает к делу, это не светская беседа о погоде, состоянии фонаря или происшествиях за день. В этот переходный час правила отправляются на помойку. Правила, что можно делать, а что нет. Что можно и нельзя говорить. Именно тогда Винс рассказал мне, за что его посадили.
Не всю эту чепуху, за которую он сидел раньше. Имею в виду самое плохое.
— Ты никогда не рассказывал, в чем твоя проблема, — говорит он.
— В чем?
— В этом. — Он ковыряется в зубах. — В море. Просто ты его не любишь, да?
— Почему?
— Какая разница почему? Ты же не говоришь пилоту, мол, если ты любишь самолеты, значит, ты должен любить небо, тогда выпрыгни из кабины прямо в воздух.
— Всегда должна быть причина, не так ли?
— Не знаю.
— У меня это собаки, — говорит Винс. — У одного из сводных братьев был этот дьявол ротвейлер, однажды он набросился на меня просто так, ни за что. Вцепился в руку и начал трясти ее, как кусок мяса, да моя рука и была для него куском мяса, для этой псины. Угадай, как ее звали? Лепесток. Гребаный Лепесток — имя для такого пса. С тех пор я терпеть не могу собак. Каждый раз мне кажется, что она набросится на меня.
— Я недолюбливаю море, а оно меня.
— Сомневаюсь, что у моря есть к кому-то чувства.