Она была словно актриса из пьесы «Ромео и Джульетта» – единственное знание ее о любви, – которую показывали в школе заезжие третьесортные актеры, и где у Джульетты лицо было густо покрыто румянами. Валерия в этот момент выглядела совсем как та актриса, единственным отличием было то, что лицо ее было покрыто наркотическим порошком. Для Валерии все это был спектакль. Она исполняла роль самоотверженной героини, готовой на любую жертву во имя любви. Она хотела быть ею, девушкой в расцвете сил, пожертвовавшей жизнью ради любви. Она готова была отдать все на свете и пойти на все ради того, чтобы ее любовь стала великой, но в действительности принимала на себя ношу, которая не требовала ни великой любви, ни праведности. Валерия искренне верила в свои слова, в их силу и величие. Она была убеждена, что сможет выполнить все произнесенное ею, но, в сущности, не понимала значения своих слов.
Своими убеждениями в ту пору жизни Валерия была обязана юности – возрасту, в котором сознание наиболее уязвимо. Сознание – словно цилиндр с наростами льда на внутренней поверхности, а время, опыт, жизненные коллизии, попадающие во внутрь, – это тепло, которое со временем растапливает лед и тем самым придает цилиндру правильную форму, позволяющую верно воспринимать поступающую информацию: отличать добро от зла, правду ото лжи, реальность от грез и т.д. И только тогда человек овладевает своим сознанием, когда лед растает, а до тех пор идеи, услышанные от других людей, попадающие внутрь цилиндра, словно солнечный луч, будут преломляться о льдины неправильной формы.
Валерия выросла на рассказах бездарных подруг матери и на уроках столь же бездарных школьных учителей, которые неосторожно выражают свои недалекие мысли, не задумываясь об их влиянии на юный ум. И этот ум принимает в себя все, при этом искажая и преломляя первоначальную мысль и в конечном итоге отражая ее неправильно, по крайней мере, не так, как ее следует понимать. Они заставили Валерию поверить в праведность заблуждений, вынудили ее подсознательно желать и даже искать мучения, обман, страдания как единственно возможный путь стать святой и покрыть себя шлейфом из вечного восхищения окружавших ее людей. Валерия рьяно внушала это Ифрису и решительно не отступала в своей вере и намерении быть частью его.
Валерия в порыве гнева и обиды, вызванных, как ей казалось, непониманием и нежеланием Ифриса принимать ее условия великой любви, уткнувшись в порошок, не вдохнула содержимое, как это делал Ифрис. Она не знала, как принимать это вещество. Она просто повторила за Ифрисом, повторила видимую часть приема. Встревоженного Ифриса поразила пламенная речь Валерии. Сам находясь под действием дозы, он нашел ее слова правдивыми и принял их за истину.
– Ты права, любовь моя! Так будем же неразлучны во всем до конца коротких дней наших! И пусть мы будем двумя колоннами, подпирающими один балкон, которые разделят поровну все тяготы и груз, на наши плечи ложащийся! – Ифрис не менее отменно сыграл свою роль пылкого влюбленного в пьесе, но скорее за счет действия наркотика, чем за счет веры в идею высокой любви.
Так Валерия впервые попробовала дьявольское зелье, которое затем превратит ее саму в дьявола и принесет ей черную славу.
XX
Мать Ифриса была не в курсе всех подробностей отъезда сына. Зная характер своего мужа и предугадывая возникновение возможных вспышек ярости, она не стала справляться о нюансах поездки. Просто не осмелилась, ибо такое любопытство было опасно для ее здоровья – в последние годы у нее был упадок сил из-за пережитых потрясений, связанных с наркозависимостью сына и его заточением отцом. Не говоря уже о ежедневных выплесках злости и обвинений в ее адрес со стороны супруга.
Отец Ифриса уже через несколько лет брака понял, что более не любит жену. Единственная причина, почему они еще были вместе, – он не мог обходиться без нее, она стала его личной служанкой и наложницей в одном лице. Разлюбил он ее из-за мягкости характера, из-за бесхребетности. А будучи человеком низким, не нашел в себе силы отречься от супруги и следовал правилам животного мира: более сильная тварь пожирает более слабую. Бесконечными побоями, криками, истериками он подчинил своей воле все ее существо. Он упивался ее рабством, страхом и одновременно любовью к нему самому, которую она, несмотря ни на что, сохранила и которую едва ли можно было объяснить. Эта любовь удерживала женщину в те моменты, когда уже никто и ничто другое не способно удержать человека, когда хочется все бросить и уйти. Она подчинялась не столько его власти, сколько своему сердцу. Не насилию, крикам и брани, а привязанности и слепой вере в любимого.
Справедливости ради стоит сказать, что с годами побои становились все реже и реже, а с наступлением почтенного возраста и вовсе прекратились. Но вовсе не их более всего боялась мать Ифриса, а долгого душераздирающего мужниного крика, сопровождаемого непристойными ругательствами. Случались временами необъяснимые чудеса, когда ее супруг, на которого вдруг снизошла благодать, опускался до жалости и позволял себе говорить слова добрые и душу бередящие. При этом обещал отказаться от наказаний и призывал не бояться, уверял, что выслушает все с достоинством. В такие редкие минуты жена смиренно умоляла его не кричать, а лучше бить, если по-иному не быть . Но все ее увещевания и мольбы в конце концов так и не достигали цели, равно как и обещания, данные ее супругом по сему поводу, – очень быстро они предавались забвению.
Вот эта среда, в которой она вынуждена была существовать уже более сорока лет, сделала ее смиренной – и, вместе с тем, невероятно прозорливой. Мать Ифриса всеми силами старалась избегать семейных сцен и криков супруга, ибо они ранили ее душу. Иной раз она боялась сойти с ума от невозможности противостоять боли. Она опасалась, что чаша, годами наполнявшаяся обидой, несправедливыми оскорблениями, рано или поздно переполнится, и ноша станет для нее непосильной. Она научилась подстраивать свое поведение под настроение супруга. Научилась быть такой, какой ее хочет видеть муж. Научилась быть нужной и безошибочно распознавала эмоциональное состояние и желания «хозяина». Говорила коротко, только отвечая на его вопросы, сама же без надобности никогда не начинала разговора, чтобы не докучать. Она даже научилась отводить любые поводы для своего унижения, исполняя все прихоти до того, как о них будет сообщено вслух. Будь это шахматы, она бы безошибочно просчитывала все на три хода вперед. Тем не менее, полностью устранить приступы беспричинного гнева ей так и не удалось, и они временами случались. Причем безо всякой видимой причины.
Как было уже сказано, мир, в котором она жила, сделал ее безропотной, но прозорливой. И несмотря на попытки супруга держать ее в неведении относительно своей «работы», она прекрасно знала, чем он занимается. В глубине души она осознавала, что наркозависимость сына – это результат мужниных деяний. И она понимала, что муж сам все знает. Чувствовала, что он кается, страдает не меньше нее и проклинает себя за то, что случилось с ребенком. Видела непреодолимую скорбь в супружеских глазах. Видела, что он отдал бы все на свете, чтобы все исправить.
Когда порок сына обнаружился, да и после, отец Ифриса не удостоил его мать объяснений по поводу случившегося, но чувства, которые он не мог скрыть, были достаточными для того, чтобы она, хоть и не сразу, но простила. Жалость по отношению к мужу, из-за его страданий и самобичевания, подпитывала ее любовь, и женщина стала еще безропотней, чем прежде.