– Ну а звезды поймать тебе удавалось? – спросил чужестранец и улыбнулся.
– Нет, – ответила девушка, – звезды – это цветы, что растут на небе, а лучи луны – это небесные ветки; но как ни ярки эти цветы, цветут они только по ночам, и мне больше по душе те, что я могу собирать и вплетать себе в волосы. Раз как-то я всю ночь зазывала к себе звезду, и та наконец вняла моим уговорам и спрыгнула ко мне с неба, точно павлин из гнезда; сколько раз потом она пряталась от меня в манговых деревьях и тамариндах, и хоть я искала ее среди листвы до тех пор, пока месяц не бледнел и не уставал мне светить, так и не удавалось ее найти. Но откуда ты? На тебе нет чешуи, как на тех чудных тварях, что водятся в морских глубинах и плещутся в воде, когда солнце садится и я взираю с берега на его заходящие лучи; ты не так мал ростом и у тебя не такая темная кожа, как у тех, кто прибывает ко мне из других миров по морю, в домиках, которые опускают ноги свои в воду и могут на ней держаться. Откуда ты? Ты не блестишь так, как звезды, что живут надо мною в синем небе, и вместе с тем ты не так безобразен, как те, что прыгают в темном море у моих ног. Где ты рос и как ты попал сюда? На берегу нет ни единой лодки, и хотя раковины так легко носят по воде рыбок, что в них живут, ни одна из них меня бы не удержала. Стоит мне только опустить ногу на их створку, отливающую пурпуром и багрецом, как они сразу же погружаются в песок.
– Прелестное созданье, – сказал чужестранец, – я прибыл из мира, где таких, как я, целые тысячи.
– Не может этого быть! – воскликнула Иммали. – Ведь я живу здесь одна, и в других мирах все должно быть так же.
– Я говорю тебе правду, – сказал чужестранец.
Иммали промолчала; должно быть, ей впервые приходилось напрягать мысль, и это требовало от нее немалых усилий, – ведь вся жизнь ее определялась счастливыми наитиями и бездумными инстинктами, – а потом воскликнула:
– Мы оба с тобой, верно, выросли в мире голосов, я ведь понимаю твою речь лучше, чем щебетанье клеста или крик павлина. Как радостно, должно быть, жить в мире, где звучат эти голоса, чего бы я только не отдала за то, чтобы розы мои росли в таком мире, где речь моя находит отклик!
В эту минуту в поведении чужестранца появились признаки того, что он голоден; Иммали сразу же это поняла и велела ему следовать за нею туда, где были рассыпаны по земле плоды смоковниц и тамариндов, где ручей был так прозрачен, что можно было разглядеть каждую пурпурную раковинку на дне и зачерпнуть скорлупою кокосового ореха прохладной воды, что струилась в тени манговых деревьев. Дорогой она успела рассказать ему о себе все, что знала. Она сказала, что она дочь пальмы, что под сенью этого дерева она впервые поняла, что живет на свете, что мать ее давно уже засохла и перестала жить, что сама она уже очень стара, что она много раз видела, как на стеблях своих вянут розы, и что, хоть на месте их и распускаются потом новые, они ей не так милы, как те, что увяли: те были гораздо крупнее и ярче; что за последнее время, правда, все предметы сделались меньше: теперь вот она без труда может дотянуться рукою до плодов манго на ветке, а раньше ей приходилось ждать, пока они упадут на землю; вода же поднялась выше – раньше, чтобы попить, ей приходилось нагибаться и становиться на колени, а теперь она легко может черпать ее кокосовой скорлупой. В довершение всего она добавила, что она много старше, чем месяц, ибо видела, как он убывал и становился не ярче светлячка, а тот, что светит им сейчас, тоже начнет уменьшаться и наместо него придет новый, такой узенький, что она никогда бы не назвала его именем, которое дала первому, – ночное солнце.
– Но откуда же ты знаешь язык, на котором говоришь, – спросил ее чужестранец, – ведь ни клесты, ни павлины не могли тебя ему научить?
– Сейчас скажу, – ответила Иммали с какой-то торжественностью в лице, которая волновала и в то же время немного смешила; во взгляде ее сквозило лукавство, столь свойственное прелестному полу, – из мира голосов ко мне прилетел сюда дух и нашептывал мне звуки, которых я никогда не могла забыть, а было это еще задолго до того, как я родилась.
– Может ли это быть? – спросил чужестранец.
– О да, задолго до того, как я могла поднять с земли смокву или зачерпнуть пригоршнею воду, это было раньше, чем я родилась. Когда я родилась, я была ростом еще ниже, чем розовый бутон; мне тогда хотелось до него дотянуться; а теперь я приблизилась к месяцу, как пальма, порою даже мне удается поймать его лучи раньше, чем ей; я, верно, очень высокая и очень старая.
Услыхав эти слова, чужестранец прислонился к дереву, на лице его появилось какое-то странное выражение. Он отказался от плодов манго, от воды, которые это прелестное и беспомощное создание ему предлагало, посмотрел на нее, и во взгляде его в первый раз мелькнула едва уловимая жалость. Однако это странное чувство не могло длиться долго в том, кому, вообще-то говоря, оно было чуждо. На лице его вскоре появилось совершенно другое выражение: оно преисполнилось иронии и дьявольской злобы. Иммали не могла понять этой перемены.
– Так, выходит, ты живешь здесь одна, – спросил он, – и у тебя даже нет подруги?
– Как же, есть! – ответила Иммали. – У меня есть друг, и он прекраснее всех здешних цветов. Среди роз, чьи лепестки осыпаются в воду, нет ни одной, что могла бы цветом своим сравниться с его лицом. Друг этот живет под водой, но на щеках у него яркий румянец. Он тоже целует меня, только губы у него очень холодные, а когда я хочу поцеловать его, то он принимается плясать, и красивое лицо его дробится на тысячи лиц, и все они улыбаются мне, как совсем маленькие звезды. Но хоть у друга моего и тысяча лиц, а у меня только одно, меня все же в нем что-то смущает. Встречаемся мы с ним только у речки, когда солнце стоит высоко, и его уже никак не найти, когда стелются тени. Как только я поймаю его, я становлюсь на колени и принимаюсь его целовать, но теперь он так вырос, что подчас мне хочется, чтобы он был меньше. Губы у него сделались такими толстыми, что за каждый его поцелуй приходится целовать их без счета.
– А кто же все-таки твой друг, мужчина это или женщина? – спросил чужестранец.
– А что значат эти слова? – в свою очередь спросила Иммали.
– Я хочу знать, какого пола твой друг?
Однако на этот вопрос чужестранец не мог получить ответа, который бы сколько-нибудь его удовлетворил, и только на следующий день, когда он снова посетил остров, он обнаружил, что догадка его подтвердилась: склоняясь над речкой, в которой отражалось ее собственное лицо, и припадая к воде, девушка радостно ласкала его на разные лады. Чужестранец какое-то время следил за нею, и черты его то и дело меняли свое выражение по мере того, как проносились мысли, разобраться в которых обыкновенному человеку было бы очень трудно. Ведь за всю жизнь это была первая из намеченных им жертв, при виде которой в нем пробудилось раскаяние. Радость, с которой Иммали встретила его, казалось, вновь возвратила все человеческое сердцу, которое давно его отвергло, и на какое-то мгновение он испытал чувство, подобное тому, которое господин его испытывал, покидая райские кущи, – жалость к цветам, которые он решил погубить навеки. Он посмотрел, как она порхала перед ним, как протягивала руки, как приветливо блестели ее глаза, и только глубоко вздохнул, услыхав обращенные к нему ласковые слова, – они были исполнены той первозданной свежести, какая могла быть лишь у существа, жизнь которого проходила среди пения птиц и журчания ручейков. При всем своем неведении она не могла не выказать смущения по поводу того, как он вдруг очутился на острове, если нигде не видно никаких признаков лодки. Он уклонился от прямого ответа на ее вопрос и только сказал: