Исидора была убеждена, что и на этот раз ее ожидает нечто подобное, но, к изумлению своему, увидала, что донья Клара сидит за письменным столом и держит перед собой длинное, красивым почерком написанное письмо; вслед за тем девушка услыхала обращенные к ней слова:
– Дочь моя, я послала за тобой, чтобы ты узнала то, что здесь написано. Строки эти доставят удовольствие и тебе, и мне, вот почему я хочу, чтобы ты села и послушала, а я тебе их прочту.
С этими словами донья Клара уселась в огромное кресло с высокой спинкой, частью которого она казалась сама: такой одеревеневшей была вся ее фигура, такими недвижными – черты лица, таким тусклым – взгляд.
Исидора отвесила низкий поклон и села на одну из подушек, которых в комнате было великое множество, а дуэнья, надев очки и водрузившись на другую подушку по правую руку доньи Клары, с трудом и то и дело запинаясь, стала читать письмо, только что полученное доньей Кларой от ее мужа, который высадился отнюдь не в Осуне, а в одном из действительно существующих портовых городов Испании и теперь был уже на пути домой.
«Донья Клара,
Прошло уже около года с тех пор, как я получил от вас письмо с сообщением о том, что нашлась наша дочь, которая маленьким ребенком пропала вместе со своей нянькой у берегов Индии и которую мы считали погибшей. Разумеется, я ответил бы на ваше письмо раньше, если бы дела мои не помешали мне это сделать.
Я хочу, чтобы вы поняли, что меня радует не столько возвращение дочери, сколько то, что небеса вернули себе заблудшую душу, вырвав ее, так сказать, е faucibus Draconis – е profundis Barathri
[104] – отец Иосиф лучше разъяснит вашему разумению, что это означает.
Я убежден, что с помощью этого верного служителя господа и пресвятой церкви она сделалась теперь настоящей католичкой по всем пунктам, необходимым, абсолютным, сомнительным или непонятным, формальным, основным, главным, незначительным или обязательным, как подобает быть дочери старого христианина, каковым я (при том, что я не достоин этой чести) считаю себя и этим горжусь. Кроме того, я рассчитываю, что она окажется такой, какой полагается быть испанской девушке, – иначе говоря, украшенной всеми добродетелями, какие ей полагается иметь, и прежде всего скромностью и сдержанностью. Эти качества всегда были у вас, в чем я имел возможность убедиться, и я надеюсь, что вы постарались передать их ей – ведь, как вы знаете, в подобных случаях тот, кто получает, обогащается, а тот, кто отдает, не становится беднее.
Наконец, коль скоро всякая девушка должна быть вознаграждена за свои целомудрие и сдержанность, будучи соединена узами брака с достойным супругом, отец обязан позаботиться о том, чтобы найти для нее такового и последить, чтобы она не пропустила времени и не засиделась в невестах, что для нее было бы и невесело и неприятно, ибо люди стали бы думать, что ею пренебрегают мужчины. Поэтому, движимый отеческою заботой, я привезу с собою человека, который должен стать ее мужем, дона Грегорио Монтилью; о качествах его мне сейчас некогда распространяться, но я полагаю, что она примет его так, как полагается почтительной дочери, а вы – как послушной жене.
Франсиско де Альяга».
– Ну вот, дочь моя, ты выслушала письмо своего отца, – сказала донья Клара, словно собираясь начать долгую речь, – и, разумеется, молчишь теперь и ждешь, что я перечислю тебе все обязанности, относящиеся к тому состоянию, в которое ты вскоре вступишь. По мне, так их три: послушание, молчание и бережливость. А самая главная из них, которая включает в себя тринадцать пунктов, это…
– Господи Иисусе! – воскликнула в волнении дуэнья. – Что это с сеньоритой, она так побледнела!
– Самое главное, – продолжала донья Клара, откашлявшись, приподняв одной рукой очки, а тремя пальцами другой указывая на огромный том с застежками, что лежал перед нею на пюпитре, – то было житие святого Ксаверия, – что касается упомянутых тринадцати пунктов, то запомни, что полезнее всего для тебя первые одиннадцать, два последних тебе изложит твой будущий муж. Итак, во-первых…
Тут раздался какой-то приглушенный звук, на который почтенная сеньора не обратила, однако, внимания, пока дуэнья вдруг не закричала:
– Пресвятая дева! Сеньорите стало худо.
Донья Клара опустила очки, посмотрела на дочь, которая упала с подушки и лежала теперь без признаков жизни на полу, и, немного помолчав, сказала:
– Ей в самом деле худо. Подымите ее. Позовите на помощь и облейте ее холодной водой или вынесите на свежий воздух. Боюсь, что у меня выпала закладка из книги, – пробормотала донья Клара, оставшись одна, – и все из-за этих глупых толков насчет любви и замужества. Благодарение богу, никогда в жизни я не любила! А что до замужества, то тут уж все складывалось, как угодно Господу и родителям нашим.
Несчастную Исидору подняли с полу, вынесли на свежий воздух, который, должно быть, подействовал на ее все еще зависимую от стихий натуру так же, как вода действовала на hombre pez
[105], о котором столько в то время в Барселоне ходило легенд, да ходит и по сей час.
Она пришла в себя. Послав свои извинения донье Кларе, она попросила служанок уйти, сказав, что хочет остаться одна. Одна! Вот слово, которое у влюбленных всегда имеет вполне определенное значение: они остаются в обществе того, чей образ неотступно стоит у них перед глазами и чей голос душа их слышит даже в те часы, когда он далеко.
Пережитое ею потрясение было пробным камнем для женского сердца, и Исидора, в которой сила страсти сочеталась с полным отсутствием рассудительности и жизненного опыта, которая была натурой решительной и умела владеть собой, но вместе с тем под влиянием обстоятельств сделалась и застенчивой и робкой и легко могла теперь лишиться присутствия духа, стала жертвой борьбы чувств, которая вначале даже угрожала ее рассудку.
Прежняя независимость и беспечность подчас вновь оживали в ее сердце и побуждали ее на дикие и отчаянные решения, именно такие, какие приходят большинству робких женщин в минуту крайней опасности и которые они бывают способны исполнить. К тому же новые для нее и навязанные ей привычки, строгость, с которой ей прививали эту фальшь, и торжественная сила религии, которую она совсем недавно узнала, но успела, однако, глубоко почувствовать, – все это побуждало ее отвергнуть всякую мысль о несогласии и сопротивлении как великий грех.
Прежние чувства ее не хотели мириться с новыми обязанностями, которые на нее возложили, и в сердце у нее шла страшная борьба: ей приходилось удерживаться на узенькой полоске земли, которую с обеих сторон захлестывали волны и которая становилась все уже и уже.
Это был ужасный для нее день. У нее нашлось достаточно времени, чтобы подумать; однако в глубине души она была убеждена, что никакие размышления помочь ей не могут, что решить за нее должны сами обстоятельства и что в ее положении никакая внутренняя сила не может противостоять силе физической.