При этих словах Мельмот почувствовал, что нежной руки, которую он сжимал, уже нет, и обнаружил, что жертва его, которая все это время и дрожала и боролась, вырвалась из его объятий.
– Но пусть от всего остались одни только развалины, – добавил он, – неподалеку от этих мест живет отшельник, он-то и обвенчает нас в молельне с соблюдением всех обрядов твоей церкви. Он благословит нас обоих, и по крайней мере один из нас вкусит блаженство.
– Прочь от меня! – вскричала Исидора, отталкивая его и стараясь стать как можно дальше от него; в эту минуту ее хрупкая фигура вновь обрела ту царственность, которою ее наделила природа и которая так дивно сочеталась с ее красотою в ту пору, когда она была единственной владычицей своего райского острова. – Прочь! – повторила она. – Не смей приближаться ко мне ни на шаг, не смей произносить больше ни слова раньше, чем не скажешь, когда и где я должна с тобой обвенчаться и сделаться твоей законной женой! Я успела уже пережить много сомнений и страхов, подозрений, преследований, но…
– Выслушай меня, Исидора, – сказал Мельмот, испугавшись этой внезапной решимости.
– Нет, выслушай меня ты, – ответила девушка; робость ее сменилась мужеством, и привычным с детства ловким движением она вспрыгнула на скалу, нависавшую над каменистой тропой, и ухватилась за ствол ясеня, пробившегося сквозь расщелину в этой скале.
– Выслушай меня! Скорее ты вырвешь это вот дерево из его каменного ложа, чем оторвешь меня от его ствола! Скорее я размозжу это тело о каменное ложе реки, что струится у меня под ногами, чем паду в твои объятия, если ты не поклянешься мне, что не готовишь мне бесчестья! Ради тебя я отказалась от всего, что по законам недавно обретенной мною веры священно! От всего, что сердце мое давным-давно еще призывало меня любить. Суди же по тому, чем я уже пожертвовала, о том, чем я могу еще пожертвовать впредь, и не сомневайся в том, что мне в тысячу раз желаннее смерть от собственных рук, чем от твоих!
– Клянусь всем, что для тебя свято! – закричал Мельмот, преисполняясь смирения и даже становясь перед ней на колени. – Намерения мои так же чисты, как твоя душа! До жилища пустынника отсюда не будет и ста шагов. Идем туда, и не роняй сейчас своим беспричинным и нелепым страхом представления о великодушии твоем и нежности, которое у меня сложилось и которое возвысило тебя в моих глазах не только над твоим полом, но и над всем человеческим родом. Если бы ты не была тем, что ты есть, и не была единственной, такою, как ни одна другая, ты бы никогда не сделалась невестой Мельмота. С кем, кроме тебя одной, мнил он когда-нибудь соединить свою мрачную и неисповедимую судьбу? Исидора, – добавил он еще более выразительно и властно, заметив, что она все еще колеблется и прижимается к дереву, – Исидора, как все это малодушно, как недостойно тебя! Ты сейчас в моей власти, бесповоротно, безнадежно в моей власти. Нет таких человеческих глаз, которые могли бы меня увидеть, нет человеческой руки, которая могла бы тебе помочь. Передо мной ты беспомощна, как ребенок. Этот темный поток ничего не расскажет о том, что случилось здесь и что замутило его чистые воды, а ветер, что воет сейчас вокруг тебя, никогда не донесет стонов твоих до слуха смертных! Ты в моей власти, но я не хочу употребить эту власть во зло. Вот моя рука, позволь мне отвести тебя под священные своды, где нас с тобой обвенчают по обычаям твоей страны. Неужели ты все еще будешь продолжать свое бесполезное сумасбродное упорство?
Пока он говорил, Исидора беспомощно оглядывала все, что ее окружало: все, казалось, подтверждало его доводы – она вздрогнула и – покорилась. Но когда они стали продолжать путь и снова воцарилось молчание, она не могла удержаться, чтобы не нарушить его и не высказать множества тревожных мыслей, которые ее угнетали.
– Ты вот говоришь, – сказала она умоляющим и покорным голосом, – о нашей пресвятой вере такими словами, которые повергают меня в дрожь, ты говоришь о ней как об обычае страны, о чем-то внешнем, случайном, привычном. А какую веру исповедуешь ты сам? В какую ты ходишь церковь? Какие святые правила ты исполняешь?
– Я одинаково чту любую веру, одинаково уважаю обряды всех религий, – сказал Мельмот; в эту минуту насмешливое легкомыслие напрасно старалось совладать с охватившим его вдруг безотчетным ужасом.
– Так, выходит, ты в самом деле веришь в то, что свято? – спросила Исидора. – Ты в самом деле веришь? – в волнении повторила она.
– Да, есть бог, в которого я верю, – ответил Мельмот голосом, от которого у нее похолодела в жилах кровь, – тебе приходилось слышать о тех, кто верует и трепещет: таков тот, кто говорит с тобой!
Исидора, однако, не настолько хорошо знала книгу, откуда были взяты эти слова, чтобы понять, на что он намекает. Когда ее приобщали к религии, то чаще прибегали к молитвеннику, нежели к Библии; и хотя она продолжала свои расспросы и голос ее был по-прежнему встревожен и робок, слова, которых она не поняла, ничем не усугубили ее страха.
– Но ведь христианство же не только вера в бога, – продолжала она. – Неужели ты веришь, что…
И тут она назвала имя настолько священное, и в словах ее было столько благоговейного трепета, что мы не решаемся произнести их на страницах столь легкомысленного рассказа
[113].
– Я во все это верю, я все это знаю, – ответил Мельмот сурово и как бы с неохотой соглашаясь в этом признаться. – Пусть я покажусь тебе нечестивцем и насмешником, но только среди всех мучеников христианской церкви, в былые времена погибавших на огне, нет никого, кто столько бы претерпел за веру свою и прославил ее так, как прославлю ее я и как претерплю за нее в некий день – и до скончания века. Есть, правда, небольшая разница в наших свидетельствах в части их длительности. Те сгорали живыми за истины, которые они любили всего каких-нибудь несколько минут, а может быть, и того меньше. Иные умирали от удушья, прежде чем их достигало пламя, я же обречен подтверждать истинность Евангелия среди огней, что будут гореть вечно. Подумай только, невеста моя, с какой удивительною судьбой ты призвана соединить свою! Как истая христианка, ты, разумеется, придешь в восторг, увидав, как мужа твоего жгут на костре, дабы среди пылающих головней он доказывал приверженность свою вере. Сколь же благороднее станет эта жертва, если ей суждено будет длиться целую вечность!
Слов этих никто уже не слышал. Исидоре стало худо; ее похолодевшая рука все еще цеплялась за руку Мельмота, а сама она беспомощным, бесчувственным телом упала наземь. Мельмот выказал в эту минуту больше участия, чем можно было от него ожидать. Он освободил ее грудь от стянувшегося на ней плаща, попрыскал водой из речки ей на лицо и стал приподнимать ее так, чтобы токи воздуха могли ее освежить. Исидора пришла в себя; скорее всего, причиной ее обморока была усталость, а вовсе не страх. Как только ей стало лучше, недолговечная нежность ее спутника, должно быть, иссякла. Едва только она заговорила, как он принялся снова настаивать на продолжении пути, а когда она сделала слабую попытку исполнить его желание, он стал уверять ее, что силы ее полностью восстановились, а пройти им остается всего несколько десятков шагов. Исидора поплелась дальше. Тропа поднималась теперь по крутому склону холма; остались где-то позади и журчанье воды и шум деревьев, ветер стих, ночь была все такой же темной и непроглядной, а от наступившей тишины все стало казаться Исидоре еще более пустынным и безрадостным. Ей хотелось слышать хоть что-нибудь, кроме собственного дыхания, затрудненного и тяжкого, и кроме ставшего внятным биения сердца. Когда они спускались потом по противоположному склону холма, слева вдруг зажурчала где-то вода, но уже слабее и вскоре все стихло; однако и самый звук этот, который ей так вначале хотелось услышать снова, теперь, в ночной тишине, отзывался такой неимоверной грустью, что ей хотелось, чтобы и он окончательно умолк.