Элинор перестала проводить время с родными, как то всегда бывало раньше, и просиживала весь день и большую часть вечера у себя в комнате. Она жила в уединенной башенке замка, которая выдавалась вперед так, что окна ее выходили на три стороны. Там она ждала, когда поднимется ветер, слушала его завывания, и в звуках его ей слышались крики о помощи погибающих моряков. Ей уже больше не хотелось играть на лютне или слушать игру Маргарет, в которой было больше выразительности и блеска, – ничто не могло теперь отвлечь ее от унылого занятия, которому она предавалась.
– Тсс! – говорила она своим служанкам. – Тсс! Не мешайте мне слушать, как дует ветер! Он развевает немало знамен, возвещающих победу, он вздыхает над множеством жертв, над теми, кто сложил голову в бою! – Ей не давала покоя мысль о том, что один и тот же человек может быть и кротким и свирепым; она боялась, что того, кто был для нее ангелом в пустыне, жизнь превратила в храброго, но жестокого моряка, заглушила в нем порывы тех благородных чувств, которые побуждали его быть столь снисходительным к ее промахам, так горячо заступаться за нее перед ее гордыми родственниками, принимать участие в ее играх, словом – все то, что делало его тогда таким для нее необходимым. Ужасно было то, что эта воображаемая жизнь Элинор оказывалась чем-то сродни порывам ветра, когда те сотрясали башни замка и налетали на леса, которые пригибались и стонали под их страшным прикосновением. И ее уединенная жизнь, сильные чувства и залегшая в глубинах сердца тайная страсть, как видно, каким-то страшным и необъяснимым образом были связаны с теми блужданиями души, с тем оцепенением и разума и чувств, которые, повинуясь некой неодолимой силе, превращают дыхание жизни в жизнь, а дыхание смерти – в смерть. Неистовая страсть сочеталась в ней с высоким благочестием; но она не знала, в каком направлении ей следует плыть и какому ветру себя доверить. Обуреваемая всеми этими сомнениями, она дрожала, сбивалась и в конце концов, бросив руль, покорялась воле ветров и волн. До чего же горька участь тех, кто вручает судьбу свою бурям, что сотрясают душу! Лучше уж сразу кинуться в клокочущие волны, объятые холодом и мраком; так они все же скорее доберутся до гавани, где им уже будет нечего бояться.
Таково было состояние Элинор, когда появилась та, которая долгие годы, несмотря на то что жила неподалеку от замка, никогда, однако, в нем не бывала и чье появление всех поразило.
Вдова Сендела, мать юного моряка, которая до той поры жила в безвестности на проценты с небольшой суммы, завещанной ей сэром Роджером (при условии ни при каких обстоятельствах не переступать порога его дома), неожиданно приехала в Шрусбери, откуда до замка было не больше мили, и заявила о своем намерении там поселиться.
В чувстве, которое питал к ней сын, сказались и широкая натура моряка, и сыновняя нежность: он щедро оделял ее всем, чем его вознаграждали за ратные труды, – всем, кроме славы. И вот жившая в относительном достатке и отмеченная почестями и вниманием как мать юного героя, который заслужил особую милость короля, видавшая немало горя вдова вновь поселилась теперь неподалеку от древней цитадели своих предков.
В те времена каждый шаг, совершавшийся кем-либо из членов семьи, становился предметом пристального и торжественного обсуждения со стороны тех, кто считал себя призванным ее возглавлять, и по поводу неожиданного решения вдовы Сендел в замке Мортимер был созван целый совет. Все то время, пока там обсуждали поступок вдовы, сердце Элинор тревожно билось; тревога ее улеглась только после того, как было решено, что суровое распоряжение сэра Роджера утратило свою силу после его смерти и что небрежение к представительнице рода Мортимеров, живущей к тому же у самых стен замка, недопустимо.
После этого изгнаннице был нанесен торжественный визит, который та с благодарностью приняла: миссис Анна отнеслась к племяннице с надлежащим достоинством и учтивостью, вдова же со своей стороны ответила на это смиренным сожалением по поводу прошлого и приличествующей случаю скорбной приниженностью. Так или иначе, обе расстались растроганные этой встречей, и начавшееся таким образом общение с тех пор постоянно поддерживалось – теперь уже усилиями Элинор, для которой еженедельные визиты вежливости в скором времени превратились в привычные и очень приятные. Обе женщины думали об одном, но говорила всегда только одна, и, как то часто бывает, та, которая молчала, переживала все глубже и сильнее. Во всех подробностях пересказывались подвиги Сендела, описывалась его внешность, с нежностью перечислялись его дарования, проявившие себя еще в детстве, и доблесть, которою отмечены его юные годы; все это были предметы, опасные для слушательницы: одно только упоминание его имени волновало и опьяняло ее, так что она несколько часов не могла потом прийти в себя.
Посещения эти не сделались менее частыми и тогда, когда пролетел слух, которому вдова, для которой надежда значила больше, нежели соображения вероятности, должно быть, поверила, что капитан Сендел собирается прибыть в Шрусбери. И вот однажды осенним вечером Элинор, которой в этот день не удалось побывать у тетки, отправилась к ней в сопровождении служанки и привратника. Одна из тропинок парка вела к узенькой калитке, из которой можно было выйти в тот пригород, где жила вдова. Придя к ней, Элинор узнала, что тетки нет дома; ей сказали, что она ушла к приятельнице своей, которая жила в Шрусбери. Элинор некоторое время колебалась, потом, припомнив, что эта приятельница, вдова одного из офицеров Кромвеля, – женщина почтенная и состоятельная и к тому же их общая знакомая, – решила и сама к ней пойти. Войдя к ней в дом, в просторную комнату, тускло освещенную старинным створчатым окном, она, к изумлению своему, увидела, что вопреки обыкновению там собралось множество народа; кое-кто сидел, большинство же столпилось в широкой амбразуре окна; среди присутствующих Элинор заметила человека, выделявшегося высоким ростом и, пожалуй, еще тем, что держался он очень скромно и старался не привлекать к себе внимания. Это был статный юноша лет восемнадцати; на руках он держал прелестного мальчика и ласкал его с нежностью, которая проистекала скорее от изведанных в детстве братских чувств, нежели от предчувствия отцовства. Мать ребенка, гордая тем вниманием, которое уделено ее сыну, принесла ему извинения, которые в подобных случаях приносятся, но которым обычно не придают веры: она сказала, что ребенок, должно быть, его беспокоит.
– Беспокоит! – воскликнул юноша, голосом, при звуках которого Элинор показалось, что она вдруг услышала музыку. – Да что вы! Если бы вы только знали, до чего я люблю детей, как давно у меня не было этой радости – прижать к груди такого вот малютку, и кто знает, сколько времени еще пройдет, пока… – с этими словами он нежно склонился над ребенком. Вечерние тени густели, в комнате становилось совсем темно, и мрак этот усугублялся видом тяжелых резных панелей, которыми были обшиты стены; но как раз в это мгновение догорающие лучи осеннего заката, сияя всем своим ущербным великолепием, ворвались в окно и залили золотом и пурпуром и комнату и то, что в ней было. Угол же, где сидела Элинор, оставался по-прежнему погруженным в густой мрак. И в этом мгновение она отчетливо увидела того, кого сердце ее, казалось, узнало еще раньше. Его густые каштановые волосы (окрашенные закатом пушистые их края походили на нимб вокруг головы святого) по обычаю тех времен длинными прядями спадали ему на грудь и почти скрывали собою личико ребенка, который лежал спрятанный в них, как птенец в гнезде…