С того самого дня, когда расстроилась ее свадьба и девическая гордость Элинор была так оскорблена, что даже тоска, закравшаяся в ее разбитое сердце, не могла заглушить в нем смертельной обиды, она решила, что во что бы то ни стало должна покинуть место, где испытала позор и горе. Напрасно бабка ее и Маргарет, которые были потрясены неожиданным и страшным событием того дня, но нисколько не догадывались о его причине, горячо упрашивали ее не уезжать из замка, заверяя в своей любви и клятвенно обещая ей, что тот, кто позволил себе ее покинуть, никогда больше не переступит порога их дома. На все эти упорные и ставшие уже назойливыми просьбы Элинор отвечала только крепким пожатием своих холодных рук и слезами, которые дрожали у нее на ресницах, ибо у них не было силы скатиться вниз.
– Оставайся у нас, – взмолилась добрая и великодушная Маргарет, – ты не должна от нас уезжать!
И она сжала руки Элинор с той теплотой и участием, которые всегда притягивают и к дому и к сердцу того, кто так просит.
– Дорогая моя, – сказала Элинор, в первый раз отвечая на ласковую просьбу сестры улыбкой, – в этих стенах у меня столько врагов, что встречи с ними начинают уже угрожать моей жизни.
– Врагов! – воскликнула Маргарет.
– Да, дорогая моя, каждое место, по которому ступала его нога, каждый уголок леса, на который он смотрел, каждое эхо, которое тогда повторяло его голос, кинжалами впиваются мне в сердце, и тот, кто хочет, чтобы я осталась в живых, не должен хотеть, чтобы все это продолжалось.
На эти исполненные отчаяния и муки слова Маргарет могла ответить только слезами, и Элинор покинула замок и отправилась к родственнице матери, строгой пуританке, которая жила в Йоркшире.
Когда была подана карета, миссис Анна, опираясь на двух служанок, вышла на подъемный мост и, стараясь соблюсти все приличия, спокойно и ласково простилась с внучкой. Маргарет рыдала, стоя у окна, и только издали помахала сестре рукою. Бабка ее не пролила ни слезы до тex пор, пока не ушли слуги; потом она удалилась к себе и плакала там одна.
Когда карета отъехала уже несколько миль от замка, один из слуг был послан на быстром коне догнать Элинор и передать ей лютню, которую она второпях забыла; девушка посмотрела на нее; какое-то время дорогие сердцу воспоминания еще боролись в ней с тоской; но вслед за тем она приказала порвать на лютне все струны и поехала дальше.
Убежище, куда удалилась Элинор, не принесло ей того спокойствия, которого она ожидала. Так всегда бывает обманчива надежда, что перемена места может принести облегчение нашей мятежной, не знающей покоя душе.
Она ехала туда, втайне надеясь, что вера ее к ней там вернется, ехала, чтобы в сельском уединении обручиться с бессмертным женихом, которого она там впервые познала, с тем, кто не покинет ее так, как покинул жених земной; однако она не нашла его там; голос божий уже не звучал в саду: то ли религиозное чувство ее ослабело, то ли те, кто воодушевлял ее на веру, утратили ту силу, которая должна была бы в ней эту веру возродить, а может быть, просто сердце, которое все изошло на смертную любовь, не способно так быстро обратить себя к божественной благодати и сразу же взамен зримого отдаться невидимому, взамен настоящего и ощутимого – будущему и неведомому.
Элинор вернулась в дом родственницы своей со стороны матери в надежде, что образы былого встанут там перед нею снова, но вместо этого она нашла только слова, которые заронили в душу ее все эти мысли, и напрасно озиралась вокруг, стремясь воскресить те впечатления, которые слова эти вызывали в ней когда-то. Когда мы так вот начинаем понимать, что все в нашей жизни – только иллюзия, что мы обманулись даже в самом значительном и главном, что будущее уходит у нас из-под ног вместе с настоящим и что, как ни вероломно наше собственное сердце, оно все же причинило нам не больше вреда, чем та ложь, которой питали нас наши религиозные наставники, мы напоминаем собой языческого бога на картине великого итальянского художника: одна рука его протянута к солнцу, другая – к луне, но он не может коснуться ни того, ни другой. Элинор воображала и даже надеялась, что беседы с теткой возродят в ней былые мысли и чувства, но этого не случилось. Справедливость, однако, требует сказать, что для нее не жалели усилий: когда Элинор хотелось что-нибудь почитать, перед нею тут же появлялись «Вестминстерское исповедание» или «Histriomastix»
[134] Принна, а если ее тянуло к произведениям более легким, то на этот случай было припасено пуританское развлекательное чтение – «Священная война» или «Жизнь м-ра Бедмена» Джона Бениана. Если же она закрывала книгу, придя в отчаяние от того, что не может растрогать ею свое бесчувственное сердце, ее приглашали на религиозное собрание, где диссидентские священники, которые, выражаясь языком того времени, были придавлены к земле тяжестью варфоломеевского ига
[135], сходились, чтобы сказать драгоценные слова ободрения рассеянной пастве господней. На этих собраниях Элинор вместе со всеми становилась на колени и плакала, но в то время, как тело ее было простерто перед богом, слезы ее были обращены к тому, чье имя она не смела назвать. Когда в безотчетной муке она, подобно Иосифу, искала места, где бы могла наплакаться вволю и где бы никто ее не заметил, и, убежав в маленький палисадник, со всех сторон окружавший дом ее тетки, заливалась там слезами, за нею всякий раз медленным и торжественным шагом следовала степенная и спокойная фигура, которая предлагала ей как утешение только что изданное и с трудом добытое ею сочинение Маршала «О причислении к лику святых».
Элинор, слишком привыкшая к той пагубной экзальтации чувств, рядом с которой всякое обычное их проявление кажется столь же недостаточным и слабым, как свежий воздух – для тех, кто привык опьянять себя, вдыхая пряные ароматы, дивилась, как это отрешенное холодное и чуждое всем земным страстям существо может выносить свою неподвижную и однообразную жизнь. Каждый день тетка ее вставала в один и тот же час, в один и тот же час начинала молиться, в один и тот же час принимала приходивших к ней единоверцев, которые вели такую же однообразную и скучную жизнь, как она; в один и тот же час обедала, потом снова молилась и, наконец, – в один и тот же час уходила к себе; и при всем этом молилась она без благоговения, ела без аппетита, и, когда ложилась в постель, ее совсем не клонило ко сну. Жизнь ее напоминала собой какой-то механизм, в котором, однако, все было настолько слажено, что совесть его как будто была спокойна и он даже испытывал некую мрачную удовлетворенность теми движениями, которые совершал.
Напрасно Элинор старалась вернуться к этой безразличной, ничем не заполненной жизни; она жаждала ее так, как где-нибудь в африканской пустыне человек, погибающий от недостатка воды, может на миг захотеть перенестись в Лапландию, испить ее вечных снегов, чтоб в ту же минуту, спохватившись, начать недоуменно спрашивать себя, как же это ее обитатели могут жить среди вечного снега. Она присматривалась к существу, которое значительно уступало ей в силе ума и чьи чувства, пожалуй, нельзя было даже назвать спокойными, и удивлялась, что сама она так несчастна. Увы! Она не знала, что только люди бессердечные и начисто лишенные воображения считают себя вправе пользоваться всеми благами жизни и что наслаждаться ими способны только они одни. То ленивое безразличие, с которым посредственность относится ко всему, будь то труд или развлечение, вполне их удовлетворяет: удовольствие для них – всего-навсего избавление от чего-то неприятного, понятие же страдания для них отожествляется с болью, которую в данную минуту испытывает их тело, или же с каким-либо внешним бедствием; истоки страдания или радости у этих людей никогда не таятся в сердце, в то время как у людей, обладающих глубокими чувствами, именно в нем находится источник того и другого. Тем хуже для них: человеку, которому приходится заботиться о своих насущных потребностях, который бывает удовлетворен тем, что обеспечил себя всем необходимым, может быть, легче всего живется на свете; все, что выходит за пределы этого, – не более чем безумные мечты или муки обманутых ожиданий. Серый и унылый зимний день с его непрестанным сумраком, которому не дано рассеяться или сгуститься (и на который мы привыкли взирать равнодушно, не опасаясь за будущее и не испытывая перед ним ужаса), куда лучше неистово сверкающего летнего дня, когда лучи заходящего солнца пурпуром и золотом разливаются по небу и когда при тускнеющем их свете мы вдруг в испуге замечаем, как на темном горизонте собираются тучи, видим, как они надвигаются с востока мощными полчищами и как небеса ниспосылают нам громы, чтобы нарушить наш покой, и молнии, могущие превратить нас в горсточку пепла.