– Преподобный отец, – сказала донья Клара, – насколько я знаю, ни у кого из испанских грандов нет дома, который великолепием своим мог бы сравниться с нашим.
– А я знаю такой дом, дочь моя, – сказал священник, – и во главе его стоит Папа. Ну а теперь подите-ка разбудите сеньориту; хоть она и заслужила того, чтобы не просыпаться до дня Страшного суда, ибо начисто забыла, когда у нас завтрак. Я говорю не о себе, дочь моя, просто я не выношу, когда нарушается распорядок дня в таком замечательном доме, как ваш. Что до меня, то с меня довольно будет чашки шоколада и виноградной кисти; да, совсем забыл, виноград-то терпкий, и, чтобы смягчить его вкус, никак не обойтись без бокала малаги. Кстати, ни у кого мне не доводилось пить из таких узких бокалов, как у вас. Не могли бы вы послать в Ильдефонсо
[144] за бокалами подобающей формы с короткими ножками и широким раструбом? Ваши похожи на Дон Кихота: длинные ноги, а туловища-то, можно сказать, совсем нет. А мне нравятся те, что похожи на его оруженосца – тело тучное, а ножки коротенькие, не больше моего мизинца.
– Сегодня же пошлю к Ильдефонсо, – заверила его донья Клара.
– Подите разбудите сначала вашу дочь, – сказал священник.
В это время в комнату вошла Исидора, мать ее и священник обмерли от удивления. Лицо ее было безмятежно спокойным, походка ровной, и она так владела собой, что можно было подумать, что она даже ничего не знает обо всех страхах и горестях, которые причинило близким ее ночное исчезновение. После нескольких минут замешательства донья Клара и отец Иосиф забросали ее множеством вопросов, наперебой восклицая: «Почему?», «Куда?», «Зачем?», «С кем?» и «Как?» – это были единственные слова, которые они могли выговорить. Только все это было напрасною тратою сил, ибо ни в этот день, ни в последующие дни никакие уговоры, просьбы и угрозы ее матери, к которым присоединились увещевания охваченного еще большей тревогой духовника, не могли исторгнуть из нее ни единого слова в объяснение того, что произошло с нею в эту страшную ночь. Когда вопрошавшие становились особенно настойчивы и упорны, к Исидоре словно возвращался непреклонный и могучий дух независимости, взращенный, должно быть, чувствами и привычками юности. На протяжении семнадцати лет у нее не было другой наставницы и госпожи, кроме нее самой, и, хотя по натуре она была и мягкою и податливой, всякий раз, когда властная посредственность пыталась ее тиранить, она преисполнялась презрения и выражала его одним только глубоким молчанием.
Возмущенный ее упорством и вместе с тем боясь потерять свое влияние в семье, отец Иосиф пригрозил ей, что не допустит ее до исповеди.
– В таком случае я исповедуюсь перед богом, – ответила Исидора.
Противиться настояниям матери ей было труднее, ибо своим сердцем женщины она была привязана ко всему женскому, даже тогда, когда оно представало ей в самых непривлекательных формах, а надо сказать, что преследования, которым она подвергалась с этой стороны, были надоедливыми и непрестанными. В донье Кларе при всей слабости ее натуры была та нестерпимая назойливость, какая обычно появляется в характере женщины, когда умственное убожество сочетается с неукоснительным и строгим соблюдением правил. Когда она начинала осаждать скрытую от нее тайну, крепостному гарнизону приходилось сдаваться. Недостаток силы и уменья восполнялся в ней докучливой, не ослабевающей ни на миг кропотливостью. Она никогда не отваживалась брать крепость штурмом, однако назойливо окружала неприятеля со всех сторон и в конце концов изводила его и принуждала сдаться. Однако на этот раз даже ее упорство не в силах было что-либо сделать.
Продолжая быть с матерью почтительной, Исидора упорно молчала; видя, что положение становится отчаянным, донья Клара, обладавшая способностью не только раскрывать, но и хранить тайну, условилась с отцом Иосифом, что они не обмолвятся ни словом о таинственных событиях этой ночи ни отцу ее, ни брату.
– Пусть видит, – сказала донья Клара, сопроводив свои слова многозначительным и самодовольным кивком головы, – что мы так же умеем хранить тайну, как и она.
– Правильно, дочь моя, – согласился отец Иосиф, – подражайте же ей в том единственном ее качестве, которое делает сходство с нею лестным для вас.
* * *
Тайна эта, однако, вскоре открылась. Прошло несколько месяцев, на протяжении которых посещения ее мужа окончательно вернули Исидоре прежнее спокойствие и уверенность в себе. Жестокая мизантропия его незаметно уступала место задумчивой грусти. Это походило на темную, холодную, но вместе с тем уже не страшную и сравнительно спокойную ночь, какая следует за днем бури и землетрясения. У потерпевших свежи в памяти ужасы этого дня, и такая вот темная тихая ночь кажется им надежным прибежищем. Исидора взирала на мужа, и ей было радостно не видеть его нахмуренных бровей и его еще более страшной улыбки, и у нее зародилась надежда, та, что всегда зарождается в умиротворенном и чистом женском сердце: она начала думать, что, может быть, ее влияние рано или поздно возобладает над тем, кто носит в себе хаос и пустоту, вспыхнув, как блуждающий огонек над болотом, и что верой своей жена все же может спасти неверующего мужа.
Эти мысли служили ей утешением, и хорошо, что они у нее были, ибо, когда воображение наше вступает в борьбу с отчаянием, факты – плохие союзники.
В одну из ночей, когда она ожидала Мельмота, он застал ее за пением гимна Пресвятой деве, которому она аккомпанировала на лютне.
– А не поздно ли петь гимн Пресвятой деве после полуночи? – спросил Мельмот, и страшная улыбка исказила его черты.
– Мне говорили, что слух ее отверст во всякое время, – ответила Исидора.
– Если это так, милая, – сказал Мельмот, по обыкновению вскакивая к ней в комнату через окно, – добавь к гимну твоему еще один куплет, помолись за меня.
– Что ты! – воскликнула Исидора, и лютня выпала у нее из рук. – Ты же не веришь, милый, так, как того требует от нас пресвятая церковь.
– Нет, я верю, когда слушаю, как ты поешь.
– Только тогда?
– Спой еще раз твой гимн Пресвятой деве.
Исидора исполнила его просьбу и стала смотреть, как на него действует ее пение. Казалось, он был взволнован; он знаком попросил ее повторить.
– Милый, – сказала Исидора, – так повторяют в театре какую-нибудь арию по просьбе зрителей, а ведь это гимн, и тот, кто его слушает, любит свою жену еще больше потому, что любит ее бога.
– Это коварные речи, – сказал Мельмот, – но почему же ты даже не допускаешь мысли, что я могу любить бога?
– А ты разве ходишь когда-нибудь в церковь? – взволнованно спросила Исидора. Последовало продолжительное молчание. – А ты разве приобщаешься когда-нибудь святых тайн? – Мельмот не сказал ни слова в ответ. – А разве, как я тебя об этом ни просила, ты позволил мне объявить моей семье, которая сейчас в такой тревоге, какими узами мы связаны с тобой с той ночи? – Молчание. – И вот теперь, когда… может быть… я не решаюсь даже сказать, что я чувствую! О, как же я предстану пред взором того, чьи очи направлены на меня даже сейчас? Что я скажу? Жена без мужа, мать ребенка, у которого нет отца, или связавшая себя клятвой никогда не называть его имени! О Мельмот, сжалься надо мной, избавь меня от этой жизни, принудительной, лживой, притворной. Признай меня как законную жену перед лицом моей семьи и перед лицом той страшной участи, которую жена твоя разделит, последует за тобой всюду, с тобой погибнет!