– Она не испугалась и дыбы, – был ответ.
– Тогда испробуйте эту дыбу, – посоветовал говоривший.
По соблюдении всех надлежащих формальностей Исидоре зачли приговор. Как подозреваемую в ереси, ее присуждали к пожизненному заключению в тюрьме Инквизиции; ребенок должен был быть у нее отнят и отдан в монастырь для того, чтобы…
На этом месте чтение приговора прервалось: несчастная мать, испустив душераздирающий крик, такой, каких в этих стенах не исторгали даже под пыткой, упала без чувств на пол. Когда ее привели в себя, ничто уже – ни уважение к месту, где она находилась, ни к судьям, ни страх перед ними – не могло остановить ее дикой исступленной мольбы, исполненной такой неистовой силы, что для нее самой выкрики эти звучали уже не как просьбы, а как приказания, – чтобы последняя часть приговора была отменена: вечное одиночество, годы жизни, которые ей суждено провести в вечной тьме, все это, казалось, нисколько ее не страшило и не печалило, но она рыдала, взывая к ним в бреду, моля не разлучать ее с ребенком.
Судьи выслушали ее не дрогнув и в глубоком молчании. Когда она увидела, что все кончено, она поднялась с полу, словно освобождаясь от мук перенесенного унижения, и в облике ее появилось даже какое-то достоинство, когда спокойным и переменившимся голосом она потребовала, чтобы у нее не отнимали ребенка до следующего утра. Теперь она настолько владела собой, что могла уже чем-то подкрепить свою просьбу: она сказала, что дитя может погибнуть, если его с такой поспешностью отнимут от груди. Судьи согласились исполнить эту просьбу, и она была отведена обратно в камеру.
* * *
Время истекло. Надзиратель, приносивший ей еду, ушел, не сказав ни слова; ничего не сказала и она. Около полуночи дверь отперли, и на пороге появилось двое людей, одетых как тюремщики. Сначала они медлили, как вестники возле шатра Ахиллеса, а потом, подобно им, заставили себя войти. У людей этих были мрачные и мертвенно-бледные лица; фигуры их выглядели застывшими и словно изваянными из камня, движения – механическими, как у автоматов. И, однако, люди эти были растроганы. Тусклый свет плошки едва позволял разглядеть соломенный тюфяк, на котором сидела узница, но ярко-красное пламя факела ярко и широко озарило дверной свод, под которым появились обе эти фигуры. Они подошли к ней одновременно, и даже шаги их как будто повиновались чьей-то посторонней силе, а произнесенные обоими слова, казалось, были изречены одними и теми же устами.
– Отдайте нам ребенка, – сказали они.
– Берите, – ответил им хриплый, глухой и какой-то неестественный голос.
Вошедшие оглядели углы и стены; казалось, они не знают, как и где им надлежит искать в камерах Инквизиции человеческое дитя. Узница все это время сидела недвижно и не проронила ни слова. Поиски их продолжались недолго: камера была очень мала, и в ней почти ничего не было. Когда наконец они закончили ее осмотр, узница со странным неестественным смехом вскричала:
– Где же еще можно искать дитя, как не на материнской груди? Вот… вот она… берите ее… берите! О, до чего же вы были глупы, что искали мое дитя где-то в другом месте! Теперь она ваша! – крикнула она голосом, от которого служители похолодели. – Возьмите ее, возьмите ее от меня!
Служители Инквизиции подошли к ней, и механические движения их словно замерли, когда Исидора протянула им мертвое тельце своей дочери. Вкруг горла несчастного ребенка, рожденного среди мук и вскормленного в тюрьме, шла какая-то черная полоска, и служители не преминули доложить об этом необычайном обстоятельстве Святой Инквизиции. Одни из инквизиторов решили, что это печать дьявола, которой дитя это было отмечено с самого рождения, другие – что это след руки доведенной до отчаяния матери.
Было решено, что узница через двадцать четыре часа предстанет перед судом и ответит, отчего умер ребенок.
* * *
Но не прошло и половины этого времени, как ее коснулась рука более властная, чем рука Инквизиции; рука эта поначалу будто грозила ей, но на самом деле была протянута, чтобы ее спасти, и перед ее прикосновением все неприступные стены и засовы грозной Инквизиции были столь же ничтожны, как все те сооружения, которые где-нибудь в углу сплел паук. Исидора умирала от недуга, который хоть и не значится ни в каких списках, равно смертелен, – от разбитого сердца.
Когда инквизиторы наконец убедились, что пыткою – как телесной, так и душевной – от нее ничего не добиться, они дали ей спокойно умереть и даже удовлетворили ее последнюю просьбу – позволили отцу Иосифу ее посетить.
* * *
Была полночь, но приближения ее нельзя было ощутить в местах, где день и ночь, по сути дела, ничем не отличаются друг от друга. Тусклое мерцанье плошки сменило слабую и едва пробивавшуюся туда полоску света.
Умирающая лежала на своей жалкой постели; возле нее сидел заботливый священник; если его присутствие все равно не могло облагородить эту сцену, оно, во всяком случае, смягчало ее, окрашивая ее человеческим теплом.
* * *
– Отец мой, – сказала умирающая Исидора. – Вы сказали мне, что я прощена.
– Да, дочь моя, – ответил священник, – ты убедила меня в том, что ты неповинна в смерти девочки.
– Я никак не могла быть виновницей ее смерти, – сказала Исидора, приподнимаясь на своем соломенном тюфяке. – одно только сознание того, что она существует, давало мне силу жить даже здесь, в тюрьме. Скажите, святой отец, могло ли дитя мое выжить, если, едва только оно начало дышать, его заживо похоронили вместе со мной в этих ужасных стенах? Даже то молоко, которым кормила его моя грудь, пропало у меня, как только мне прочли приговор. Всю ночь она стонала, к утру стоны сделались слабее, и я была этому рада, наконец они прекратились совсем, и это было для меня великим счастьем!
Но при упоминании об этом страшном счастье она расплакалась.
– Дочь моя, а свободно ли твое сердце от этих ужасных и гибельных уз, которые принесли ему в этой жизни горе, а в жизни грядущей несут погибель?
Исидора долго не могла ничего ответить; наконец прерывающимся голосом она сказала:
– Отец мой, сейчас у меня есть сила углубиться к себе в сердце или же с ним бороться. Смерть очень скоро порвет все нити, которые связуют меня с ним, и не к чему предвосхищать это мое освобождение, ибо, до тех пор пока я жива, я должна любить того, кто погубил мою жизнь! Увы! Разве Враг рода человеческого мог не быть враждебен и ко мне, разве это не было неизбежным и роковым? В том, что я отвергла последний страшный соблазн, в том, что я предоставила его своей участи, а сама предпочла покориться своей, я ощущаю свою победу над ним и уверена в том, что меня ждет спасение.
– Дочь моя, я не понимаю тебя.
– Мельмот, – сказала Исидора, с трудом произнося это имя, – Мельмот был здесь сегодня ночью… был в тюрьме Инквизиции, был в этой камере!
Священника слова эти привели в неописуемый ужас; он мог только перекреститься, и, когда он услыхал, как, проносясь по длинному коридору, глухо и заунывно завыл ветер, ему стало чудиться, что хлопающая дверь вот-вот распахнется и он увидит перед собою фигуру Скитальца.