В надежде на это я согласился стать исполнителем плана, придуманного вашим братом. По мере того как созревал этот план, я во всех подробностях докладывал о нем настоятелю. Окрыленный надеждой, я провел с вами эти злосчастные ночь и день в подземной тюрьме, ибо если бы мы стали приводить в исполнение наш план при свете дня, то даже такому простаку, каким оказались вы, это могло бы показаться подозрительным. Но все это время я ощущал спрятанный на груди кинжал, который не напрасно был мне вручен, – и, надо сказать, я отлично справился со своей задачей. Что до вас, то настоятель охотно согласился дать вам испробовать побег из монастыря, просто для того, чтобы еще больше подчинить вас своей власти. И он, и вся община устали от вас, они поняли, что монаха из вас никогда не получится; ваша жалоба навлекла на них немилость, присутствие ваше было для них живым упреком и их тяготило. Самый вид ваш был для них что сучок в глазу, – и вот они решили, что из вас легче сделать жертву, нежели прозелита, и они рассудили правильно. Вы гораздо больше подходите для того места, где вы сейчас, чем для того, где вы перед этим были, отсюда-то вам уж никак не убежать.
– Так где же я?
– Вы в тюрьме Инквизиции.
Глава XI
О, пощадите, я во всем признаюсь.
Генрих VI
Вы предали ее, ей нет спасенья.
Комедия ошибок
И это была правда – я сделался узником Инквизиции. Постигшая нас катастрофа способна пробудить в нашей душе дотоле неведомые нам чувства, и случалось, что порывы бури в открытом море могли выдержать люди, которые совсем еще недавно, услыхав завывания ветра в печной трубе, не знали, куда деваться от страха. Так, должно быть, случилось и со мной: поднялась буря, и я вдруг ощутил в себе силы, чтобы выдержать ее натиск. Я попал в руки Инквизиции, но ведь я знал, что преступление мое, как оно ни ужасно, отнюдь не подлежит ведению суда Инквизиции. Это был все же монастырский проступок, и, как бы он ни был тяжек, наказывать за него могли только церковные власти. Монаха, который осмелился предпринять попытку побега из монастыря, могла постичь жестокая кара: его могли замуровать живым, могли казнить, однако ни по каким законам я не мог стать узником Инквизиции. Сколь тяжким испытаниям меня ни подвергали, я ни разу не обмолвился ни одним непочтительным словом о святой католической церкви, не высказал ни единого сомнения в догматах нашей святой веры, не позволил себе ни одного еретического, неприязненного или двусмысленного выражения касательно исполнения какого-нибудь из правил и не уклонился от послушания. Чудовищное обвинение в том, что я замешан в колдовстве и что в меня вселилась нечистая сила, возведенное на меня в монастыре, было полностью опровергнуто, когда туда приехал епископ. Правда, отвращение мое к монашеской жизни было хорошо известно и получило роковое подтверждение, но само по себе оно никогда не могло быть предметом расследования со стороны Инквизиции, и не она должна была меня за него наказывать. Словом, мне нечего было бояться Инквизиции, во всяком случае, так я говорил себе в тюрьме и сам в это твердо верил. На седьмой день после того, как я пришел в себя, был назначен допрос, и меня об этом известили, хотя такого рода извещения, насколько я знаю, отнюдь не в обычае Инквизиции. В назначенный день и час допрос начался.
Вы знаете, сэр, что все, что рассказывается о внутренней дисциплине Инквизиции, в девяти случаях из десяти сплошные выдумки, ибо узники ее связаны клятвой ни при каких обстоятельствах не разглашать того, что происходит в ее стенах; тот же, кто способен нарушить эту клятву, вряд ли остановится и перед искажением истины в части тех или иных подробностей – искажением, которое становится понятным, коль скоро сама клятва уже нарушена. Что же касается меня, то я связал себя клятвенным обещанием, которое никогда не позволю себе нарушить; я поклялся, что не открою никому ни того, как я попал в эту тюрьму, ни того, каким допросам меня там подвергали. Мне позволено сообщить о том и о другом лишь в самых общих чертах, поелику обстоятельства эти неразрывно связаны со всем моим необыкновенным рассказом. Первый мой допрос закончился для меня довольно благоприятно: были высказаны сожаления и упреки по поводу моей непреклонной решимости и моего отвращения к монашеской жизни, однако от допрашивавших меня я не услышал никакого намека на что-либо другое, ничего такого, что могло бы пробудить ни с чем не сравнимый уже страх, который закрадывается в сердце того, кто томится в стенах тюрьмы Инквизиции. Поэтому я был так счастлив, как только может быть счастлив человек в одиночестве, во мраке, лежа на соломенной подстилке и питаясь одним только хлебом и водой, пока через четыре дня после моего первого допроса я не был вдруг среди ночи разбужен светом, настолько ярким, что я сразу же вскочил. Потом неизвестное мне лицо удалилось и унесло с собою светильник, и тогда я вдруг увидел, что в дальнем углу комнаты кто-то сидит.
Обрадовавшись, что наконец вижу перед собою человеческое существо, я вместе с тем настолько уже успел освоиться с методами Инквизиции, что невозмутимым и твердым голосом спросил, кто это осмелился войти в мою келью. Очень мягким, вкрадчивым голосом незнакомец ответил, что он такой же заключенный, как и я, что он тоже является узником Инквизиции, что в виде особого снисхождения ему разрешили посетить меня и что у него есть надежда…
– А можно ли здесь вообще произносить слово «надежда»? – воскликнул я, не в силах сдержать себя.
Он ответил мне все тем же мягким, улещивающим тоном; не касаясь особых обстоятельств, в которых оба мы находились, он дал мне понять, что страдальцы, которым позволено встречаться и разговаривать друг с другом, могут находить утешение в этих спасительных встречах.
Человек этот приходил ко мне несколько ночей подряд; и я не мог не обратить внимание на три странных обстоятельства, связанных с его посещением и вообще с его видом. Первым из них было то, что он за все время ни разу не поднял на меня глаз; он садился то боком, то спиною ко мне, менял позу, переходил на новое место, прикрывал глаза рукою; когда же ему приходилось смотреть на меня или когда я неожиданно встречал его взгляд, я убеждался, что за всю жизнь ни разу не видел еще в человеческих глазах такого яркого блеска. Вокруг была такая тьма, что я постарался заслониться рукой от этого ослепительного света. Вторым не менее странным обстоятельством было то, что человек этот, по-видимому, совершенно беспрепятственно и без чьей-либо помощи проникал ко мне в камеру и столь же легко уходил оттуда; у меня было такое ощущение, что ему дали ключ от нее и что во всякое время дня и ночи он мог входить туда, что ему не нужны были никакие разрешения и что запретов для него тоже не существовало, что он совершенно запросто расхаживал по всем тюрьмам Инквизиции, имел доступ во все ее тайники. И, наконец, он не только говорил полным голосом и очень отчетливо, не в пример тому шепоту, который я слышал все время вокруг себя, но и резко осуждал всю систему Инквизиции и открыто высказывал негодование свое по поводу действий как самих инквизиторов, так и всех пособников их и приспешников, начиная со святого Доминика и кончая самым низшим из служителей. Все это говорилось с таким осуждением, с такой бешеной яростью, с такой язвительной иронией, которая, как видно, вошла у него в привычку, с такой необузданной свободой, с такой странной и вместе с тем оскорбительной суровостью, что я не находил себе места от страха.