Буркхардт, шедший по средневековому центру Базеля с чернильными пальцами, в черном костюме и мягкой черной шляпе, был одним из всеми любимых и малопримечательных свидетельств того, что в городе все в порядке. Если он держал под мышкой большую голубую папку, было еще интереснее: значит, он шел преподавать. Его лекции пользовались бешеной популярностью. Буркхардт не опирался на записи и использовал неформальный, повседневный язык. Он говорил так, будто просто думал вслух, но утверждалось, что даже паузы и спонтанные отступления от основной темы были тщательно отрепетированы в его квартире над пекарней.
У Буркхардта и Ницше вошло в приятную привычку прогуливаться до гостиницы в пяти километрах от города и там вместе обедать и выпивать немного вина. По дороге они разговаривали о древнем и новом мире и о «нашем философе», как они называли Шопенгауэра, чей пессимизм был созвучен мнению Буркхардта о том, что европейская культура движется к новому варварству в форме капитализма, сциентизма и централизации государства. В эпоху объединения Германии и Италии Буркхардт обвинял современные монолитные государства в том, что они «требуют почитать себя, как боги, и правят, как султаны». Такое государственное устройство, по его убеждению, могло лишь дать дорогу terribles simplificateurs – демагогам, вооруженным всеми потенциально опасными орудиями индустриализации, науки и технологии.
Буркхардт ни во что не верил, но считал, что это совершенно не мешает поступать этично. От всего сердца он не любил Французскую революцию, Соединенные Штаты, демократию масс, единообразие, индустриализацию, милитаризм и железные дороги. Буркхардт, родившийся в том же году, что и Карл Маркс, выступал против капитализма, гневно называя его «вымогательством со стороны тех, кто имеет власть и деньги» [4], но не жаловал он и популизм. Будучи консервативным пессимистом, он всерьез верил, что массы нужно спасти от самих себя, во многом из-за их склонности сажать на трон посредственность и снижать вкусы, низводя все до вульгарности и порчи народной культуры, в чем с ним был согласен и Ницше.
Буркхардта и Ницше очень беспокоила грядущая война между Францией и Германией. Наполеон был terrible simplificateur во Франции, теперь же в военную форму Наполеона облачался Бисмарк, чтобы стать terrible simplificateur в Германии. Наполеон сделал военный захват Европы орудием культурного империализма, и Буркхардту было очевидно, что Бисмарк собирается повести себя ничуть не лучше. Он считал, что все тираны страдают синдромом Герострата, имея в виду Герострата Эфесского, который поджег храм Артемиды в Эфесе и уничтожил этот великий памятник культуры просто потому, что решил прославить себя в истории до конца времен.
Вагнер всегда верил в какие-то идеологические структуры и искренне восхищался Бисмарком и германским национализмом, в то время как Буркхардт был приверженцем идеи общей Европы и рассматривал непропорциональный подъем одной страны как угрозу культурному единству. Вагнер считал евреев и еврейскую культуру чуждым элементом, который не может принадлежать никакой европейской нации и только портит драгоценные местные культуры. Буркхардт же рассматривал еврейскую культуру как универсальную закваску европейского хлеба. Ницше считал, что ничто так не отличает человека от стандартов своей эпохи, как его владение историей и философией [5]. Буркхардт придерживался интересной точки зрения: история сопоставляет и потому нефилософична, философия же подчиняет и потому неисторична. Поэтому он считал, что словосочетание «философия истории» бессмысленно, и это было одним из ключевых различий между ним и его современниками. Еще одним принципиальным расхождением была его ненависть к идее растворения личности в государстве. В то время как другие крупные историки, например Леопольд фон Ранке, все больше интересовались объективными силами в политике и экономике, Буркхардт твердо верил в силу культуры и влияние личности на историю. Он также ставил под сомнение понимание истории как процесса сбора документальных фактов и формирования «объективной» точки зрения. Он сомневался в самом понятии объективности: «Духовные черты культурной эпохи, возможно, с разных точек зрения выглядят неодинаково, и если речь идет о цивилизации, которая и сейчас продолжает оставаться образцом для нашей, то субъективное восприятие и суждения автора и читателя должны каждый раз смешиваться… исследования, которые выполнялись для этой работы, могли бы не только быть использованы кем-либо совершенно иным образом, но и дать повод к тому, чтобы сделать совершенно другие заключения»
[16] [6].
Для Буркхардта и Ницше главным событием в истории человечества была эллинизация мира. Целью современности было не разрубить гордиев узел греческой культуры, подобно Александру, оставив свободные концы свисать во всех направлениях. Напротив, нужно было завязать его заново, вплетя нить эллинизма в современную культуру. Но если их предшественники Гёте, Шиллер и Винкельман достигли такого неоклассицистского вплетения, представляя Грецию в качестве идеального противопоставления современности – спокойного, серьезного, с идеальными пропорциями, такого, которому легко подражать, если знаешь классику, то Буркхардт написал ряд книг, в которых подвергал сомнению эту упрощенную, розовую, идеализированную картинку классического мира и первой попытки его имитировать – Ренессанса.
Кровожадность Рима периода упадка была уже хорошо известна, но Буркхардт в своей серии книг и лекций на тему Древнего мира и Ренессанса показывал, что крайнее варварство не было какой-то культурной отрыжкой и проявлялось не только в те моменты, когда цивилизация двигалась к своему концу, но служило необходимым для творческой энергии материалом. Буркхардта часто именуют отцом истории искусств, а среди его духовных сыновей называют Бернарда Беренсона и Кеннета Кларка. Однако, в отличие от своих последователей, изображавших Италию эпохи Возрождения как идеализированную интеллектуальную Аркадию, Буркхардт включает в «Культуру Возрождения в Италии» леденящие душу рассказы о правосудии мелких итальянских городов-государств, о пытках и варварстве, которыми гордились бы Калигула или дочери короля Лира. История Буркхардта не отрицает и дионисийских – жестких, жестоких, низменных импульсов, из которых и возникла абсолютная необходимость создать их противоположность – ясность, красоту, гармонию, порядок и пропорциональность.
Буркхардт был человеком болезненно скрытным и болезненно скромным, и Ницше расстраивало то, что их долгие прогулки и беседы не перешли в теплую и тесную дружбу, как с Вагнером, но если Вагнер был не способен на отношения, которые не подразумевали бы накала страстей – положительных или отрицательных, то Буркхардт отвергал всякую теплоту. Для этого сложного человека отстраненность и свобода от эмоциональных привязанностей были необходимы для восприятия величайших этических истин.
Ницше провел упоительное лето, разрываясь между насыщенными беседами с Буркхардтом и шквалом приглашений в Трибшен, где они с Вагнером и Козимой образовывали равносторонний треугольник из ума, серьезности и взаимного восхищения.
«В доме Вагнера дни шли самым приятным образом. Стоило нам войти в сад, как нас приветствовал лаем огромный черный пес, а с лестницы доносился детский смех. Из окна поэт-музыкант размахивал своим черным бархатным беретом… Нет, я не могу припомнить, чтобы он сидел, кроме как за фортепиано или столом. Он ходил взад-вперед по зале, пододвигая себе то один, то другой стул, шарил по карманам в поисках затерявшейся где-то табакерки или очков (иногда они висели, например, на канделябрах, но никогда, ни в коем случае не у него на носу), хватал бархатный берет, который свисал у него на левый глаз, как черный петушиный гребень, потирал его между руками, засовывал его в рукав и тут же брал обратно и снова надевал на голову – и постоянно говорил, говорил, говорил… В его речи было все: возвышенные метафоры, каламбуры, безвкусица, – непрерывный поток наблюдений лился из его уст – гордый, нежный, жестокий или смешной. То улыбаясь от уха до уха, то доходя до слез, то вводя себя в пророческое исступление, он был способен, импровизируя, говорить на все темы с одинаковым успехом… Ошеломленные и пораженные всем этим, мы смеялись и плакали вместе с ним, разделяли его экстаз, его видения; мы чувствовали себя как облачко пыли, уносимое бурей, но вместе с тем эффектно освещенное ее властью, страшной и восхитительной одновременно» [7].