Оба описывали, как говорили по десять часов кряду. Ницше все больше убеждался, что нашел свою вторую половину, свою подлинную сестру. Отличались они только литературным стилем. Лу все еще писала в избыточной манере восторженной школьницы, в то время как стиль Ницше сочетал точность и краткость с шокирующей, вакхической жизненной силой. Он справедливо считал себя одним из трех величайших стилистов в истории немецкого языка наряду с Лютером и Гёте.
Он сочинил для нее стилистическое руководство:
Стиль должен быть живым.
Точно знайте, что вы хотите сказать, прежде чем начать писать.
Стиль должен соответствовать читателю.
Длинные предложения – признак аффектации. Длинные предложения должны использовать только люди, для которых естественно подолгу задерживать дыхание.
«Не вполне прилично и умно лишать своего читателя наиболее очевидных возражений. Очень прилично и очень умно оставлять их читателю, дабы он самостоятельно высказал квинтэссенцию нашей мудрости» [10].
Рассказывая об их диалогах за эти три недели в Таутенбурге, Лу пишет, что они почти все время разговаривали только о боге. Она заключает, что безбожие сделало Ницше еще более религиозным. Боль от утраты бога руководила его философией. Все его интеллектуальное развитие было вызвано потерей веры и эмоциями от смерти бога. Желание найти какую-то замену потерянному богу полностью им овладело.
Он говорил о дарвинизме. Раньше, объяснял он, чувство величия в человеке обусловливалось его божественной природой. Теперь же эта возможность закрыта, поскольку «у ее ворот, в числе других ужасных животных, стоит обезьяна и злобно скалит зубы, словно говоря: ни шагу больше»! И поэтому человечество беспрестанно ищет новые пути и возможности для доказательства своего величия [11]. Человек ценит человеческое величие как защиту от животного начала. Цель этих поисков – перестать считать себя животным. Или хотя бы быть животным высшим – диалектическим и разумным [12].
Возможно, излишний интеллектуализм человека мешает ему обрести счастье. Возможно даже, что человечество пострадает от своей тяги к знаниям. Но кто бы не предпочел падение человечества упадку знаний? [13]
Он объяснял ей, что хочет исследовать недостатки антропоцентризма и указать на них. Природные явления не следует рассматривать лишь в человеческой перспективе – это слишком близорукая и узкая точка зрения. Поэтому он решил, что посвятит ближайшие несколько лет – хотя бы даже и десять – изучению естественных наук в университете, например в Вене или Париже. Теперь его философские заключения должны были основываться на эмпирических наблюдениях и экспериментах.
Говорили они и о вечном возвращении. Он сказал ей, что хочет научиться видеть прекрасное в том, что необходимо. В «Веселой науке» Ницше пишет:
«Я хочу все больше учиться смотреть на необходимое в вещах, как на прекрасное: так, буду я одним из тех, кто делает вещи прекрасными. Amor fati: пусть это будет отныне моей любовью! Я не хочу вести никакой войны против безобразного. Я не хочу обвинять, я не хочу даже обвинителей. Отводить взор — таково да будет мое единственное отрицание! А во всем вместе взятом я хочу однажды быть только утвердителем!» [14]
Чтобы возлюбить судьбу и принять ее, нужно было возлюбить и принять доктрину вечного возвращения. Это не означало, как ехидно настаивал он, примириться с суеверной астрологической пассивностью или лежачим восточным фатализмом. Нет – если человек познает себя и станет самим собой, он должен будет принять судьбу. Если у человека есть характер, у него есть и типичный опыт, постоянно повторяющийся и возвращающийся. Если жизнь – это длинная линия, вытянутая из прошлого в будущее, и человек стоит на какой-то точке этой линии, то он сам ответствен за это. Это значит, что сознательный человек должен ответить согласием на этот момент и быть готовым к тому, что в колесе времени он будет повторяться снова и снова. Человек должен быть легок на ногу; он должен танцевать. Жизнь не проста. Если человек когда-нибудь решится создать архитектурное повторение природы своей души, он должен взять в качестве модели лабиринт. Чтобы породить танцующую звезду, человек должен обратиться к хаосу внутри себя. Необходимы непоследовательность, постоянные изменения своего мнения и блуждания в темноте. Неизменное мнение – мертвое мнение, оно стоит меньше какого-нибудь насекомого; его надо бросить на землю и тщательно затоптать.
Наблюдения Лу относительно этих трех недель, проведенных вместе, очень ценны, хотя и нужно делать скидку на то, что записаны они через двенадцать лет. Никто больше не проводил целых трех недель, проходя обучение его философии. Да и Лу к концу срока понимала, что больше уже не вынесет. 26 августа Ницше проводил ее на вокзал. На прощание Лу подарила ему стихотворение «Молитва к жизни» (Gebet an das Leben). Он положил его на музыку и выразил надежду, что это один из способов остаться вдвоем в памяти потомства – впрочем, есть и другие.
Проявив больше возбуждения, чем здравого смысла, Ницше поручил Луизе Отт – женщине, в которую он влюбился во время первого Байрёйтского фестиваля, – подыскать всей троице жилье в Париже. Он представлял себе, что все они сойдутся в Париже и будут слушать, как Луиза своим соловьиным голосом поет «Молитву к жизни» Лу, переложенную им на музыку.
Лу бежала из Таутенбурга прямо в Штиббе к Рэ. Все время она держала его в курсе дела, внося добавления в «гнездовой журнал». В заключение она писала, что заглянула в субъективную бездну Ницше и нашла там христианский религиозный мистицизм, переименованный в дионисийство и придуманный для прикрытия телесной похоти. «Как христианский (и любой другой) мистицизм достигает грубой религиозной чувственности в своих высших проявлениях, так самая идеальная форма любви всегда возвращается к чувственности». Она предполагала, что это может быть своеобразной местью духовной стороне человека со стороны его животной природы и что именно это отвращало ее от Ницше в пользу Рэ, который не представлял сексуальной угрозы.
В воскресенье после отъезда Лу Ницше сел на поезд и уехал к матери в Наумбург. Элизабет отказалась составить ему компанию, заявив, что глаза у нее так опухли от слез, что она не хочет огорчать мать своим видом.
Он стал играть роль преданного сына. Все было спокойно, пока не пришло письмо от Элизабет, где рассказывалось все. В результате вспыхнула громкая ссора, в ходе которой Франциска назвала его лжецом и трусом. Он опозорил имя своего отца; он обесчестил его могилу. Эти слова вызвали у него первобытный страх материнского проклятия. Он так и не забыл их.
Он бежал в Лейпциг, с горечью размышляя над тем, что все еще страдает от «оков» – эмоциональной привязанности, которая мешает человеку стать самим собой. «Сперва нужно освободиться от своих цепей, но в итоге нужно освободиться и от этого своего освобождения! Каждому из нас, пусть и самыми разными путями, предстоит потрудиться над нажитой в цепях болезнью, даже после того, как он разбил эти цепи»
[51] [15].