Исследовав природу истины, «По ту сторону добра и зла» переходит к анализу природы собственного «я». Ницше достигает этого, изучая продолжения утверждения «Мыслю» в бравурном пассаже, который расшатывает самые основы западного мышления, деконструируя декартовское знаменитое «следовательно, существую».
«Говорили, “я” есть условие; “мыслю” – предикат и обусловлено, – мышление есть деятельность, к которой должен быть примыслен субъект в качестве причины. И вот стали пробовать с упорством и хитростью, достойными удивления, нельзя ли выбраться из этой сети, – не истинно ли, быть может, обратное: “мыслю” – условие, “я” – обусловлено; “я” – стало быть, только синтез, делаемый при посредстве самого мышления» [13].
Нельзя быть уверенным в существовании думающего «я», невозможно знать, что существует вообще что-то или кто-то мыслящее, что мышление – это деятельность, воспринимаемая как причина. Невозможно знать, что «мышление» уже каким-то образом определено – что я знаю, что такое мышление. Может ли «я» не быть просто синтезом, созданным мышлением?
«Кто отважится тотчас же ответить на эти метафизические вопросы, ссылаясь на некоторого рода интуицию познания, как делает тот, кто говорит: “я мыслю и знаю, что это по меньшей мере истинно, действительно, достоверно”, – тому нынче философ ответит улыбкой и парой вопросительных знаков. “Милостивый государь, – скажет ему, быть может, философ, – это невероятно, чтобы вы не ошибались, но зачем же нужна непременно истина?”» [14]
То, что мы переживаем во сне, становится достоянием наших душ в той же мере, как и все, что мы испытали на самом деле. Психология, а не догма – ключ к познанию мира [15].
Поставив под вопрос природу «я» и объявив объективную истину невозможной, он тут же ехидно отмечает, что заявлять, будто объективная истина невозможна, – значит делать утверждение объективно истинное, что само по себе невозможно.
И нам остается лишь наблюдать через бесконечное количество увеличительных стекол – но за чем? За истиной и головокружительной перспективой бесконечного «может быть»? Нам предоставляется решить эту проблему самостоятельно. Не доверяя всем создателям систем, Ницше упорно отказывается строить свою собственную систему. Он любит противоречить сам себе в царстве идей, заставляя нас занимать позицию свободных, независимых от него умов.
Чтобы подтвердить свою готовность к независимости, человек не должен держаться ни за что, даже за чувство собственного одиночества. Но такая независимость доступна лишь немногим. Это привилегия канатных плясунов, которые могут позволить себе беспечность.
Завершив рассуждения о свободном духе, Ницше переходит к религии и начинает рассказ о ней со своего обычного бодрого и сразу же привлекающего внимание вступления. Он воинственно заявляет, что на протяжении почти двух последних тысячелетий можно было наблюдать самоубийство разума, сознательно налагающего на себя религиозную доктрину. Благодаря собственному опыту конфликта между самореализацией и самоотречением ради религиозной доктрины Ницше чувствует себя вправе заключить, что первая жертва, которую человек приносит в угоду религии, – это жертва собственным «я».
Как вышло так, что мы добровольно приняли иудеохристианские ценности, превратившие нас в покорный скот? Почему мы восприняли то, что Ницше называет рабской моралью? Этот термин Ницше связывает с тем, что исторически евреи и христиане были рабами – сначала первые в Вавилоне, а затем и те и другие в Римской империи. Не способные навязать миру свою волю, но рвущиеся к власти, рабы ненавидели своих господ. И они придумали единственный доступный им способ мести – поставить с ног на голову ценности, внедрить свои печали в религию, которая прославляла их плачевное и страдающее состояние [16].
Чувственность и жажда власти демонизировались. Слова «богатые» и «власть имущие» стали синонимами зла. Христианство – это отрицание воли к жизни, ставшее религией. Христианство ненавидело жизнь и ненавидело человеческую природу; оно отравило мир, отрицая реалии человеческой природы и превращая все в конфликт между «должен» и «есть».
Мораль, рожденная в рабстве, увековечивала рабство и придавала непреходящий смысл нигилизму павших и униженных.
Ницше в оригинале специально использует в описании основ рабской морали французское слово ressentiment. Оно обладает более широким значением, чем ревность или отвращение. Это невроз – необходимость причинять боль себе и другим. Ресентимент отражает позицию тех униженных и оскорбленных, которые не могут (или не хотят) выразить свою ненависть посредством мести. Поэтому ресентимент побудил рабов обратить свою слабость в силу, «восточный раб мстил таким образом Риму и его благородной и фривольной терпимости», отвергая прежнюю мораль власти и превосходства и замещая ее моральным превосходством жертвенности и прославлением павших.
Блаженный Августин отмечал, что обида сродни принятию яда в надежде, что умрет другой.
Как произошла эта странная переоценка ценностей? Как аскетизм победил жизнеутверждающий подход?
Хотя Ницше поднял эти вопросы в «По ту сторону добра и зла» и частично сам на них ответил, он вовсе не считал проблему разрешенной. В июне 1887 года он начал писать «К генеалогии морали». Это название явно отсылает к модному в то время постдарвиновскому увлечению вопросами происхождения. Как обычно, он писал очень быстро – закончил недели за четыре. Книга состоит из трех длинных эссе, которые имеют целью докопаться до самых корней генеалогического древа морали, дойдя даже глубже иудеохристианских времен. Исследованию подвергалась та эпоха, когда человек вышел из моря и стал ходить на двух ногах. Ницше делает предположение, что в какой-то момент первобытной истории возникла некая практика, оказавшаяся дурной для общины. Она привела к наложению наказания. Именно тогда и появилась мораль; наши инстинкты впервые были обузданы обществом. Со временем наказание привело к появлению рефлексии, а рефлексия вызвала к жизни совесть.
Итак, совесть – это цена создания структуры общества, это штраф, который накладывается на душу, когда иудеохристианская аскетическая традиция с ее «не делай того-то» погребает наши самые естественные инстинкты под смертельным бременем вины. Инстинкты, которые не разряжаются вовне, обращаются вовнутрь. Обремененные угрызениями совести, мы становимся несчастными и преисполняемся презрения к себе, что выражается в мифе о первородном грехе и аскетизме, который проповедуют священники. Концепция экзистенциального невроза появится позже, но, безусловно, именно это и имел в виду Ницше, когда в «К генеалогии морали» рисовал картину современного человека, «который, за отсутствием внешних врагов и препятствий, втиснутый в гнетущую тесноту и регулярность обычая, нетерпеливо терзал, преследовал, грыз, изнурял, истязал самого себя, этот бьющийся до крови о решетки своей клетки зверь» [17]. Как мы можем вырваться из клетки угрызений совести и отвращения к себе, построенной аскетами-священниками? Противоядие от рабской морали – это мораль сверхчеловека, свободного, всеутверждающего, независимого ума. Мораль этого высшего человека определяется его жизненной силой, его волей к власти. Хотя Ницше считал, что эволюционная теория описывает лишь сохранение жизни, не имеющее отношения к морали, его идея «воли к власти» явно во многом обязана дарвиновской концепции выживания наиболее приспособленных, но Ницше развивает тему. Ницшеанская воля к власти – это и символ потенциала человека, и притча о важности преодоления себя. Органическая жизнь не может быть статичной. Мы с детства стремимся к власти. Вся органическая жизнь постоянно находится в динамичном и хаотическом состоянии творения и упадка: преодолеваем мы, преодолевают нас. Корни дерева, которые прорастают через камни, – это воля к власти. Лед, ломающий скалы и меняющий береговую линию, – это воля к власти. Она проявляется в микроскопических спорах мха на черепитчатой крыше дворца, когда они вырастают в большую зеленую губку, из-за чего лакеи вынуждены в панике бегать вокруг, ведь это может привести к обрушению крыши и всего режима. Воля к власти всегда подвижна. Непрерывная динамика чувствуется во всех личных отношениях, отношениях между группами и странами.