Книга Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929, страница 17. Автор книги Вольфрам Айленбергер

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929»

Cтраница 17

Предположение, что доступ к так называемому внешнему миру, а равно ко всем другим людям «там, вовне», мог быть основательно нарушен или искажен, представляет собой – независимо от моментов клинических подозрений – едва ли не коренное сомнение западной философии: отделяет ли нас что-то от истинного устройства вещей? От подлинного опыта и ощущений других? И если да – кто или что это может быть?

Уже притча Платона о пещере зиждется на предположении, что мир, каким мы повседневно его воспринимаем, на самом деле – лишь мир теней и кажимости. Или, чтобы конкретнее уяснить метафору Витгенштейна о человеке за «закрытым окном», полезно обратиться к подлинному документу, заложившему основу нововременной философии познания и субъекта, а именно – к «Размышлениям» Рене Декарта (1641).

В этом эпохальном труде Декарт начинает свои философские эксперименты, невинно, на первый взгляд, рассматривая улицу из собственного кресла у камина и сомневаясь, вправду ли все люди, которых он видит за окном своей комнаты, суть живые существа – или же они всего-навсего «какие-нибудь хитрые устройства» в одеждах и шляпах [61]. Что ты как мыслящий субъект, заключенный в собственном черепе, на самом деле знаешь о реально происходящем в других людях? Какие бури бушуют у них внутри? Или, быть может, там не происходит вообще ничего и царит полный и вечный штиль?

Венские мосты

Итак, своим ответом Гермине Людвиг Витгенштейн вновь вызывает к жизни один из выдающихся философских образов фундаментальной эпистемологической проблемы: в какой мере человек как существо, предположительно целиком и полностью заточенное во внутреннем пространстве субъективности своего опыта, может вообще получить надежное знание о внешнем мире или, тем более, о внутренних пространствах опыта других людей. Повторяю: речь идет о вопросе, который был для Витгенштейна чем-то бóльшим, нежели простым упражнением в этаком «кабинетном» скепсисе. Это сомнение, скорее, представляет собой постоянную и жгучую проблему для его повседневных поступков, взаимодействий, всего его отношения к миру в целом. Не в последнюю очередь речь здесь идет о вернувшемся с войны человеке, который в предшествующие семь лет едва ли не всю свою духовную энергию подчинял стремлению придать собственным мыслям, в том числе и по этой проблеме, ясную и однозначную форму логико-философского трактата. Осенью 1919 года Витгенштейн вынужден окончательно признать тщетность своей попытки. Даже для его самых близких и самых сведущих друзей – Готлоба Фреге, Бертрана Рассела, а также архитектора Пауля Энгельмана, – которым Витгенштейн послал по экземпляру рукописи, его труд остается глубоко непонятным.

С другой стороны, в аналогии из воспоминания Гермины открывается не только фундаментальная экзистенциальная проблематика, с которой Витгенштейн поневоле сражался на протяжении всей своей внутренней жизни, но и ее ситуативно успешное терапевтическое решение. Ведь при помощи чрезвычайно точного языкового образа человека, который «за закрытым окном» сражается с бурей, Витгенштейну как раз удалось «открыть свое окно», то есть успешно перекинуть мостик к другому «ты», а тем самым найти выход из духовной изоляции на свободу, где его понимают.

Благодаря ответу Витгенштейна даже нынешние читатели весьма точно знают, как тогда обстояло дело с его внутренней жизнью, знают едва ли не с такой же точностью и ясностью, с какой, наверно, знал сам Витгенштейн в ту минуту 1919 года. Итак – спасибо чуду языка, – разделительного стекла больше нет. Ни для него, ни для нас.

При ближайшем рассмотрении всё, в том числе и позднее, философское творчество Витгенштейна пронизано метафорами и аллегориями освобождения, выхода и побега. Не только в его знаменитом позднейшем определении: «Какова твоя цель в философии?» – «Показать мухе выход из мухоловки» [62].

Деятельность философии, как всю жизнь надеялся Витгенштейн, отворяет окно к свободе активного, непосредственно пронизанного смыслом совместного бытия с другими, то есть к тому, что он в «Трактате» называет «счастьем». Тем самым она отворяет окно в «другой мир», потому что: «Мир счастливого человека отличается от мира человека несчастного» («Трактат», 6.43).

И этот путь в другой мир она указывает в точности тем же средством, какое без деятельности философии, проясняющей мысли, постоянно грозит этот путь завалить, заслонить, исказить, прямо-таки заблокировать, – средством самого языка.

Поэтическая точность

Столь невероятно трудным для понимания первых читателей (фактически, на десятилетия вперед) делало логический трактат Витгенштейна решение автора достичь окончательного разъяснения своих мыслей двумя способами использования языка, которые, собственно говоря, кажутся взаимоисключающими. Во-первых, языком математической логики, основанным на абсолютной однозначности и недвусмысленности, и ее полностью абстрактных символов. Во-вторых, образным, поэтическим языком метафоры, аллегории и парадоксального афоризма. Это стилистическое упрямство объясняется, опять-таки, уникальным устройством того точного инструмента, каким был философский ум Витгенштейна. Ведь, с одной стороны, он как автор – благодаря изучению инженерной науки в Берлине и Манчестере и, что еще важнее, благодаря учебе в Кембридже у Рассела, – хорошо вышколен в построении логических исчислений и абстрактных взаимосвязей символов. В той же мере, однако, его дух – это сквозит в воспоминаниях Гермины – явно отточен привычкой, преобладающей в семье Витгенштейн, где было принято изъясняться «сравнениями», то есть поэтическими средствами метафоры, языкового образа и аллегории.

Этот второй способ есть нечто большее, чем чисто фамильная особенность Витгенштейнов. Если в Европе перед Первой мировой войной была культурная среда, где радение о логико-аналитической точности и радение о поэтической символизации в использовании языка понимались как два пусть разных, но взаимосвязанных проявления одного и того же жизненно-эстетического стремления к ясности, то это венский модерн рубежа веков [63]. Речь шла о культуре, чье основное само собой разумеющееся допущение заключалось в том, что существует внутренняя связь между степенью ясности использования своего языка и состоянием собственного «я» и собственной культуры. Это и есть негласная скрепа, соединяющая такие разные культурные явления, как музыка Малера, литературные сочинения Гуго фон Гофмансталя, Роберта Музиля и Карла Крауса, философию Эрнста Маха и Фрица Маутнера и, не в последнюю очередь, психоанализ Зигмунда Фрейда. Что неслучайно в эпоху, когда пропасть между тем, что проникает на свет из политического нутра императорско-королевской монархии, и тем, что реально происходит во внешнем пространстве повседневной жизни многонациональной империи, оборачивается настоящей бездной абсурда. Дворец Витгенштейнов, где Людвиг провел первые четырнадцать лет своей жизни и где его обучали частные учителя, являет собой – со своими регулярными вечерами, визитами художников и заседаниями благотворительных фондов – один из центров этой культурной среды. Молодой Витгенштейн словно впитывает ее с молоком матери.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация