Эта огромная работа – назначить всему, что вообще существует, фиксированное место и ценность! – далее осуществляется в мифическом мышлении через отношения сходства. Причем
‹…› сходство никогда не рассматривается здесь как «чистое» отношение, которое берет начало лишь в нашем субъективном мышлении, а тотчас истолковывается как реальное тождество: вещи не могли бы являться как схожие, если бы не были едиными в своей сущности
[128].
Если теперь признать, что тотемистическим ценностным различениям свойственна сильная ценностная загруженность, что позволяет им продвигать логики абсолютного обособления и включения (ведь в этом и состоит их первичный акт упорядочения), то становится видна и политико-моральная бризантность данной формы мышления в основе развития нашей культуры. В повседневном немецком языке это проявляется поныне, когда человека ругают, обзывая «псина леворукая» (linker Hund). Здесь одновременно мобилизуются сразу несколько оценочных акцентов. Это более низкая оценка «левой» руки по сравнению с «правой», которая как базовое различие пронизывает всю западную культуру. Также мы видим здесь якобы нечестивость и нечистость собаки (или же свиньи), вытекающую из авраамических религий и их основных тотемистических различений. Оценивающая сила мифической формы понятия, стало быть, по-прежнему сохраняется в нашем языке. Хотим мы этого или нет, она почти в каждом слове говорит с нами, а главное – из нас.
Новое просвещение
Аналитически выявлять такого рода подоплеку означало для Кассирера заниматься просвещением в его лучшем, кантовском, смысле. Иначе говоря, обеспечивать «выход человека из состояния несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине»
[129], поскольку это состояние несовершеннолетия заключается для нас прежде всего в том, что мы не хотим ни ясности, ни достоверности для подоплеки именно тех понятий, что служат ориентирами в нашем мышлении, а значит, и в общем подходе к миру.
Именно с этой любовью к покою или, как он ее называет, беспечностью борется в 1922 году и Хайдеггер в своей «Экспозиции герменевтической ситуации». Правда, Хайдеггер однозначно говорит о необходимой «деструкции» существующих философских понятий. В противоположность этому анализ Кассирера подобной цели отнюдь не преследует: куда еще может привести подобная деструкция, если не к тотально новому началу неизбежно мифического языка? Скорее, Кассирер преисполнен радикального просветительского пыла и осознания возможностей и невозможностей, которые неизбежно несет в себе любая понятийная форма – мифическая, религиозная, естественнонаучная.
Главные опасности, грозящие любой современной культуре на любой стадии ее развития, Кассирер усматривает прежде всего в двух моментах. Во-первых, любая культура явно подвержена возвратам к старому, каждый из шагов ее развития реверсивен. А во-вторых, именно времена острейшего кризиса, напряженности и неясности – а такими были 1922–1923 годы – чреваты опасностью приносящего мнимое облегчение возврата к тем упорядочивающим и оценочным моделям толкования реальности, к которым особенно склонно мифическое мышление.
Через поток
Стычка между госпожой Кассирер и господином Хахманом на этом фоне предстает ярким примером мгновенного возврата мифического мышления. Хахман полностью находится в плену мифических нулевых ступеней, когда, исходя из базового тотемического различения между «немцами» и «евреями», воспринимает уже сам вид, а тем самым близость госпожи Кассирер как оскорбление, помеху, даже нечистоту. Одновременно он как бы естественно исходит из того, что каждый человек, принадлежа к определенной группе, имеет свое твердое и заранее заданное место в этом мире: некое «Здесь», которое ему дóлжно занимать. Для евреев, в данном конкретном случае, такое место – Палестина.
Именно так восприняла это и госпожа Кассирер:
Когда господин Хахман крикнул мне через канал, что нам всем место в Палестине, в его устах это прозвучало в точности так же, как если бы он сказал, что нам место в навозной куче. В головах этих людей Палестина была тогда просто бранным словом. Для нас же это было место, куда устремились, чтобы найти новую родину, тесно связанные с традицией евреи, либо беженцы из России и Польши
[130].
Тесно связанными с еврейской традицией или же иудейскими ортодоксами Кассиреры себя отнюдь не ощущали и уж ни в коем случае не желали, чтобы более примитивные люди навязывали им подобное мышление. Причем критерий философской примитивности, и в этом подлинная соль кассиреровской философии культуры, вовсе не выводится из того, с какой понятийной формой человек непременно себя соотносит, – он заключен в следовании навязчивой идее, будто вообще существует некая единственная и объединяющая форма, абсолютно исчерпывающая всё сущее.
Однако ни одна понятийная форма не может быть богата настолько, чтобы исчерпать всё пространство реального. С другой стороны, каждой понятийной форме – по сути ее – свойственна некая избыточность, стремление к экспансии. Каждая стремится к тотальному порядку и присвоению, а тем самым – к недружественному поглощению всех остальных. В этом импульсе для Кассирера заключается, так сказать, постоянно возможный злой рок нашего культурного существования:
Возникшее однажды определенное различение – созерцательного, эмоционального или интеллектуального характера – не остается в той особой сфере бытия, где оно впервые появилось, а стремится распространить свое влияние на всё более широкие сферы, пока в конце концов не охватит всё бытие в целом и каким-то образом его не «организует»
[131].
Это одинаково справедливо и для мифа, и для современной науки с ее тотализирующими внутренними направлениями (биологизмом, физикализмом, экономизмом). Справедливо для религии и ее психотических фундаментализмов. Справедливо для некоторых версий искусства, стремящихся к эстетической тотальности в однобоком смысле вагнеровского Gesamtkunstwerk. Это неистребимое стремление поглотить эти фундаментальные различения, необходимо, согласно Кассиреру, лечить. Делать это нужно путем порой трудного, но всегда многое проясняющего выявления скрытых сходств и отчетливых границ описания у соответствующих символических форм. Бесконечный путь в лабиринте – настолько же бесконечный и запутанный, как и само пространство культурного творчества.
В 1922–1923 годах Кассирер работает вовсю. У него есть опора: не только семья и жена, не только вольный ганзейский город и факультет, но теперь еще и библиотека мечты. Даже финансово брезжит свет в конце туннеля. Так, в апреле 1923 года он сообщает жене, тоже серьезно озабоченной будущим семьи и достаточным пропитанием детей: