6.41. Смысл мира должен находиться за пределами мира. В мире всё есть, как оно есть, и случается всё, как случается; в нем не существует ценности – а если бы она и была, то не имела бы ценности.
Если есть ценность, которая имеет ценность, она должна пребывать вне области того, что происходит и имеет место.
Сверху вниз
Бесспорно, всё это опять-таки были фразы, по собственным критериям Витгенштейна – совершенно бессмысленные. Но в том-то и состоял подлинно гениальный трюк его программы разбора понятий. Чем иначе прояснить лингвистически созданную путаницу, как не средствами самого языка?
Так что в конце остается только, освобождаясь, оттолкнуть от себя ведущую к познанию лестницу суждений, по которой вместе с «Трактатом» взбирался вверх.
Но что делать на достигнутой высоте без лестницы? Что тогда остается открыто человеку, дабы снова обрести почву под ногами? Собственно, лишь одно: решиться на прыжок! Прыжок в веру! Прыжок в подлинно этическую экзистенцию, прыжок в свободу! Причем этот прыжок отличается тем, что совершается в полном сознании своей фундаментальной неустойчивости и безопорности! То есть прыжок из Ничто, коль скоро «нечто» подразумевает здесь некое состояние мира, основание или факт. Лишь поистине безопорный прыжок обеспечивает истинную опору в вере, ибо только он заранее отрекается от всякой могущей быть обоснованной надежды на будущее вознаграждение, на справедливость, на спасение души, на бессмертие или на иное классическое обещаемое религией последствие. И это тоже можно слово за словом прочитать в «Трактате»:
6.422. Когда этический закон, имеющий форму «Ты должен», оказался установлен, первой мыслью человека было: «А что, если я этого не сделаю?» Ясно, однако, что этика никак не связана с наказанием и поощрением в обычном смысле этих слов. Так что вопрос о последствиях поступков и действий не имеет смысла. Во всяком случае, эти последствия не должны становиться событиями. Ибо в подобной постановке вопроса всё же должно быть что-то правильное. Должны быть и этическое поощрение, и этическое наказание.
Если вообще ценность решения вести свободную жизнь хоть как-то оправдывает себя, то происходит это именно в опыте ее свершения (и, стало быть, не может пониматься как ее внешнее последствие). Понимать его нужно именно как прыжок в эту конкретную жизнь, а не в какую-то другую, или позднейшую, или, тем более, вечную:
6.4312. Нет временнóго бессмертия человеческой души, так сказать, ее постоянного существования после смерти тела; это допущение, более того, никак не оправдывает надежд, которые на него возлагались. Разве раскрою я некую тайну, живи я вечно? Разве эта вечная жизнь не такая же тайна, как наша повседневная жизнь? Постижение тайны жизни в пространстве и времени лежит за пределами пространства и времени.
Решение совершить прыжок в веру, то есть, в подлинную этическую экзистенцию, к которому со всей риторической силой и понятийной остротой призывают своих читателей в 1922 году Хайдеггер, Беньямин и Витгенштейн, не ищет никакого другого ручательства и никакого другого основания, кроме свершения самой жизни. И те, кто всерьез ставят вопрос, почему, собственно, надо решиться на такую жизнь – разве она легче, приятнее, удобнее, беззаботнее? – тем самым только раскрывают свое непонимание возможной сути этого прыжка. В сущности, они показывают, что совсем ничего не поняли. Ни о себе самих. Ни о мире. По крайней мере, так это видит Витгенштейн – и не он один.
Проясненная Витгенштейном ситуация с мотивами и ожиданиями высвечивает именно ту разницу между «выбором» и «решением», которая в произведениях тех лет безусловно важна и для Беньямина, и для Хайдеггера, и даже для Кассирера: выбор ищет оправдания в обозримых последствиях, а решение – как раз нет. Выбор в этом смысле всегда обусловлен, решение же необусловлено, и, стало быть, свободно по-настоящему. Выбор остается погруженным в миф, а решение – в идеальном случае – вырывается из якобы управляющей существованием рациональной логики причины и следствия, судьбы и необходимости, вины и искупления. Это и придает ему собственную священность. Такова философско-педагогическая теория (или теология освобождения?) Людвига Витгенштейна в двадцатые годы.
Однако Витгенштейн, будучи в полном сознании совершенного им в 1919 году прыжка в новую жизнь учителя народной школы, никак не мог отрицать, что возможный смысл такой экзистенции не показал ему себя в своем повседневном осуществлении. Во всяком случае, этот смысл не наполнил его, но оставил на дни и недели в той самой глухой пустоте, избавиться от которой он, собственно говоря, надеялся, принимая свое решение. Даже в Пухберге он более чем тяжко подавлен – он прямо-таки вызывает жалость. Его письма того периода твердят об отчетливо ощущаемой невозможности уйти от темных сил собственного характера и собственной натуры. Снова и снова его со всей мощью тянет назад, в глубинные, беспросветные слои своего «я».
Конечно, он честно старается поддерживать социальные связи, обедает с коллегами в трактире, даже находит в лице Рудольфа Кодера человека, который удовлетворяет его музыкальным требованиям и с которым он вскоре каждый вечер разыгрывает дуэты Брамса и Моцарта для фортепиано и кларнета. Но в конечном счете и он, и все вокруг отчетливо чувствуют, что между ним и остальным миром находится то самое словно незримое и от того непроницаемое стекло, о котором он некогда говорил своей сестре Гермине. Словом, зимой и весной 1923 года Витгенштейн в первую очередь плачевно одинок.
Публикация его книги ничего в этом не изменила. Напротив, она, пожалуй, только усилила и углубила ощущение постоянной роковой изоляции. Разве ежедневный взгляд на эту работу в его скудно обставленной каморке не доказывал простую истину, что философствование, избавляющее человека от его тревог, имело свои ясные и четко обозначенные пределы? Что толку в «правильном видении» мира, если нигде нет никого, с кем хочется его разделить?
V. Ты. 1923–1925
Витгенштейн бранится, Кассирер лечит, Хайдеггер становится демоничен, а Беньямин – порист
Идиот
Желанного внутреннего покоя, а тем паче жизненного счастья Людвиг Витгенштейн и в Пухберге не найдет. В узком школьном и деревенском сообществе он остается аутсайдером, о котором ходят самые странные толки. От деревенского святого до деревенского дурачка, как известно, всего один шаг. Для одних он «барон» или «богатый барин», другие же рассказывают, что «он добровольно отказался от всех своих богатств». Третьи, наконец, утверждают, будто Витгенштейн получил на фронте ранение в голову и «пуля до сих пор сидит у него там, причиняя сильнейшую боль»
[157]. Всё это не вполне правда и не вполне ложь. Однако по-настоящему своим человека с такими качествами окружение признать не может. Словно монах, которым он вообще-то и хотел стать, Витгенштейн живет в убогой, нештукатуреной комнатушке, где всей мебели только кровать, стул да стол. Его прибежище – он придает этому огромное значение – должно быть свободно от всех удобств, от так называемых достижений современной цивилизации. И одежда его, состоящая на этом этапе из кожаной куртки, кожаных брюк с обмотками и тяжелых горных башмаков, прекрасно удовлетворяет этому принципу. А то, что он никогда не приспосабливает ее к погодным условиям, да и вообще не меняет, коллеги далеко не всегда одобряют. Сам он брюзжит. Народ шушукается.