Кафе «У кота Хиддигайгая» на Капри. 1886
Но и на Капри не всё в розовом цвете. Прежде всего, дух и настрой угнетает так и не начатая работа. Как всегда при стрессе, возвращается Беньяминова болезнь – непереносимость шума. В итальянских деревнях это особенно сложная проблема. До конца месяца он лихорадочно ищет новое, подходящее по деньгам жилье, а поскольку днем теперь царит гнетущий зной, подолгу пишет вечерами. Однако «пернатые донимают и ночью». Вдобавок тут объявилась некая молодая дама, и уже которую неделю со своего места в кафе он наблюдает, как она с маленькой дочерью делает покупки или принимает короткие солнечные ванны, пока девочка с мороженым в руке танцует вокруг фонтана на площади. Не немка, это точно. Выпуклые скулы и округлое, хотя и узкое лицо говорят о другом происхождении. А еще большие глаза, которые, когда она смеется, оборачиваются щелочками и придают лицу едва ли не азиатский характер. Беньямин заворожен и однажды – кажется, в конце мая, – когда прекрасная незнакомка хочет купить у уличного торговца кулек миндаля, но никак не может объясниться по-итальянски, он решает, что его час настал: «Сударыня, позвольте вам помочь?» – «Пожалуйста».
У стоящего перед ней мужчины темные густые волосы, он носит очки, «которые отбрасывают свет, как маленькие прожекторы». Узкий нос, руки, никогда не занимавшиеся серьезным физическим трудом. Ей знаком этот тип: «классический буржуазный интеллектуал, предположительно из обеспеченных». Если отставить в сторону финансовый статус, то оценка меткая, и справедливость ее сразу же подтверждается. Потому что Беньямин, предложивший нести покупки, немедля настолько неловко их роняет, что они раскатываются по площади. «Разрешите представиться: доктор Вальтер Беньямин».
Беньямин провожает обеих домой и напрашивается в гости на следующий же вечер – на спагетти и красное вино. С началом июня, как он пишет Шолему в далекую Палестину, его вечерние смены смещаются чуть дальше, на ночные часы:
Мало-помалу, особенно после отъезда Гуткиндов, я знакомлюсь в кафе Шеффелей «Хиддигайгай» (оно вполне приятное, если не смотреть на название) с разными людьми. ‹…› Наиболее примечательна латышка-большевичка из Риги, которая играет в театре и режиссирует. ‹…› Сегодня уже третий день, как я пишу это письмо. До половины первого говорил с большевичкой, а потом до половины пятого работал. Сейчас, утром, под пасмурным небом сижу на ветру, на балконе, одном из самых высоких на всем Капри
[195].
Вполне возможно, что в иные вечера они засиживались и дольше. Ведь разговоры – это еще не всё. Беньямин влюбляется, как никогда в жизни. Влюбляется в Асю Лацис, которую в письмах Шолему называет то «русской революционеркой из Риги», то «выдающейся коммунисткой, работающей в партии со времен думской революции», но чаще всего – «одной из самых замечательных женщин, каких мне довелось знать».
Лацис – в ту пору ей тридцать два, стало быть, она на год старше Беньямина – тоже в апреле приехала на Капри из Берлина, со своим тогдашним спутником жизни, немецким театральным режиссером Бернхардом Райхом, в первую очередь – чтобы вылечить свою трехлетнюю дочь Дагу от заболевания дыхательных путей. В мае Райх возвращается в Германию. Ася и Дага остаются на острове, продолжают лечение. До переезда в Берлин Лацис как актриса и режиссер принадлежала к русскому авангарду и в начале двадцатых годов основала в Центральной России, в Орле, собственный молодежный театр.
Вальтер Беньямин. 1924
Ася Лацис. 1924
Для Беньямина, немца на южной чужбине, вместе с этими отношениями открываются совершенно новые горизонты опыта. И духовно, и эротически. Так, в эти волшебные летние дни любви и света он и о виноградниках острова сообщает другу Шолему как о чудесных ночных явлениях:
Тебе наверняка тоже знакомо, как плоды и листья растворяются в черноте ночи и ты осторожно – чтобы никто тебя не услышал и не прогнал – нащупываешь крупные грозди».
И добавляет, чтобы было понято и подлинное послание: «Но в этом заключено много больше, о чем, пожалуй, говорят комментарии Песни Песней»
[196].
Позднее Лацис будет шутливо напоминать Беньямину об этих днях как о времени, когда он мог «лежать на ней по двадцать четыре часа».
Отъезды
Не стоит недооценивать воздействие этой связи на мировоззрение Беньямина в целом. Он сам неоднократно повторяет, что словно бы преобразился. Едва повзрослев, он – посвящение состоялось в одной из ранних поездок в Париж – регулярно посещает бордели. Брак с Дорой давно уже превратился в дружеские отношения. Мечтания о Юле Кон остались без ответа, не сбылись. Поэтому не будет преувеличением сказать, что роман с Лацис – женщиной, которую он находит чрезвычайно привлекательной физически и высоко ценит интеллектуально, – означает для Беньямина эротическое пробуждение, прямо-таки чувственную инициацию, в полном смысле сбывшуюся любовь. Конечно, и духовно разговоры с убежденной коммунисткой и активисткой тоже открывают новые горизонты и перспективы: позиция Лацис касательно теории и практики, искусства и политики, ангажированности и анализа до тех пор была Беньямину совершенно чужда. А русская активистка в свою очередь не способна понять, как можно в находящейся на революционном подъеме Европе заниматься немецким барочным театром XVII века. Для нее это яркий пример того самого буржуазного эскапизма, в котором Беньямин обвинил свою собственную гильдию на неаполитанском конгрессе. Вместе с Лацис в мышление Беньямина вторгается коммунизм как практически действенная теоретическая альтернатива. Всю оставшуюся жизнь он будет работать, стараясь духовно справиться с этим вторжением. Кстати говоря – тщетно.
Уже вскоре этих чужестранцев регулярно видят гуляющими с ребенком по полевым дорогам острова, они шутят и спорят, да и свидетельств безусловной симпатии наверняка тоже хватает. Всё чаще они ездят в город по ту сторону бухты, который производит на обоих, и на Беньямина, и на Лацис, поистине гипнотическое впечатление, – в Неаполь. Но там, где Лацис усматривает в эмоциональном излишестве неаполитанских будней прежде всего революционный потенциал, Беньямин видит действие первичных, изначальных символических сил. Там, где Лацис в веселых ролевых играх на площади видит множество сцен авангардистского действа, Беньямин видит свободное представление аллегорической мистерии эпохи барокко. А там, где Лацис анализирует конкретную материальность и искусство импровизации, Беньямин видит мгновенное воплощение вечных идейных констелляций. Как обычно бывает у недавно влюбленных, оба очень жаждут видеть мир глазами другого, сделать его перспективу центром собственного «я».