До сих пор по поводу надлежащей стилистической привязки дома на Кундмангассе – классическая школа Лооса, ужé «Баухаус», а то и кубизм, или, как писал Рассел, нечто «вроде Корбюзье»? – спорят точно так же, как о принадлежности «Трактата» к традиционным философским течениям: эмпиризм? логицизм? идеализм? экзистенциализм? Этот спор невозможно завершить осмысленно, ведь личность Витгенштейна, как и его (по сути своей – эстетическое) миропонимание, представляют собой гениальный сплав радикального модернизма и твердокаменного консерватизма, совершенной геометрии и раздражающей диспропорциональности, аргументированной строгости и афористической многозначности, полной прозрачности и мистической сокрытости. Витгенштейн не вписывается ни в одну школу. Ни как учитель, ни как основоположник.
Кружок без наставника
Насколько трудноуловим феномен Витгенштейна, довелось в это же время почувствовать и профессору Морицу Шлику с философского факультета Венского университета. Долгих два года он изучал «Трактат», суждение за суждением, а в середине апреля 1926 года, после целого ряда бесплодных попыток завязать контакт, наконец, собрался с духом и вместе с группой студентов пешком отправился в Оттерталь, чтобы навестить живущего в уединении гения на месте его новой деятельности. Добравшись до цели, участники похода узнаю́т, что опоздали буквально на несколько дней. Витгенштейн более здесь не учительствует, куда он уехал – неизвестно.
Именно в силу своего отсутствия Витгенштейн стал в Вене – как ранее в Кембридже – вездесущей фигурой, чей труд изнутри пронизывает и определяет мышление и исследования самых новаторских умов. Каждый четверг философский авангард Вены собирается в особняке Шлика, чтобы в духе зиждущегося на логике научного мировоззрения сообща работать над глубокой реформой философии и даже всей европейской культуры. Надо раз и навсегда покончить с мнимыми метафизическими проблемами, с мировоззренческими песнопениями об упадке и с религиозно-напыщенными призывами к подлинности. Новый путь разума ведет не через мнения, но через аргументы, не через догмы, но через факты, не через легкомысленные пророчества, но через воспроизводимые эксперименты.
«Логический эмпиризм» – вот так уже вскоре называют этот венский кружок, в число важнейших представителей которого наряду с Морицем Шликом входят Рудольф Карнап, Фридрих Вайсман, Герберт Фейгль и Отто Нойрат. Для истинной полноты группе недостает лишь ее гипотетического наставника и вдохновителя – Людвига Витгенштейна.
Пройдет целый год, прежде чем просьба Шлика об аудиенции наконец будет услышана. Гретль со всей осмотрительностью придумала, как всё устроить, и наконец, весной 1927 года первая личная встреча становится реальностью. Происходит она за обедом. Витгенштейн, чьи мысли целиком и полностью заняты строительством дома на Кундмангассе, не уверен, годится ли он вообще на роль партнера в философском диалоге. Сразу после обеда он отзывается о разговоре: «Каждый из нас думает, что другой, должно быть, сумасшедший»
[260]. Тем не менее с самого начала возникает что-то вроде обоюдной симпатии. Возможно, по самым заурядным причинам. Оба происходят из весьма состоятельных семей, Шлик – даже из аристократической. В рухнувшей империи старинный протестантский род Шликов считался одним из самых благородных семейств Богемии
[261].
Вам многому еще надо научиться
Манеры, стало быть, имеют значение. В случае Витгенштейна это уже полдела. Именно в вопросах стилистики беседы, разговора, он крайне неуступчив и раздражителен. Шлик мгновенно это улавливает. Когда летом 1927-го Витгенштейн наконец-то готов встретиться и с остальными членами кружка, Шлик умоляет их «не затевать дискуссий, к каким мы привыкли в кружке»
[262]. Надо благоговейно слушать рассуждения наставника, а затем с надлежащей осторожностью просить о дальнейших разъяснениях. Но никто из этих весьма влиятельных впоследствии логиков, математиков и философов даже не догадывается, что Витгенштейн не имеет ни малейшего желания брать на себя роль главы, да и вообще говорить с ними о своей работе или, в более узком смысле, о философских вопросах.
На этих понедельничных встречах – впоследствии они станут легендарными – Витгенштейн сразу задает именно такой тон. Без объяснений или введений он, стоя посреди комнаты спиной к слушателям, принимается читать стихи Рабиндраната Тагора. В двадцатых годах, благодаря своим дышащим духовностью стихам и прозе, этот ныне почти забытый автор был чрезвычайно популярной, а в определенных кругах даже культовой фигурой. Трактовать такое начало как странный каприз безнадежно погруженного в себя гения означало бы недооценить Витгенштейново чутье к позиционированию своей философской персоны. Подобный поступок относится к многовековой традиции парадоксальных инициаций, практикуемых наставниками дальневосточных духовных учений. С тем же успехом горный мудрец мог бы не читать стихи, но предложить своим алчным до знаний ученикам совершить хлопок одной ладонью или же помедитировать о том, в какой мере природа Будды сходна с нужником. Послание однозначно: я вам не учитель. У меня нет метода. Этот вопрос не существует. А уж тем более не существует ответ. И если вы думаете, будто всё поняли, это лишь показывает, что на самом деле вы не поняли ничего.
Поначалу все были ошеломлены. Однако можно предвидеть, что развитие такой коммуникативной ситуации как раз и приведет к тому, что агрессивный отказ от роли наставника будет принят как безусловное свидетельство истинного наставничества. Так получилось и в Венском кружке. Тем паче что Витгенштейн, задав тон, на следующих встречах выказывает готовность заняться философскими вопросами. Правда, на свой собственный лад. Рудольф Карнап, всего десятью годами позже – важнейшая фигура в создании так называемой «аналитической философии» в США, вспоминает:
Он был крайне впечатлителен и легко выходил из себя. Что бы он ни говорил, было очень интересно и увлекательно, а его манера выражения зачастую просто завораживала. Его точка зрения и его отношение к людям и проблемам, даже теоретическим, больше походили на ви́дение художника, а не ученого: можно сказать, что они походили на ви́дение религиозного пророка. Когда он начинал формулировать позицию по некой философской проблеме, можно было буквально почувствовать внутреннюю борьбу, происходившую в нем в этот миг: чрезвычайно сосредоточенное и болезненное усилие выйти из тьмы к свету, – что не в последнюю очередь читалось в выражении его лица. И когда он, в конце концов, нередко после долгого напряженного усилия, давал ответ, то ставил его перед нами как новое произведение искусства или божественное откровение ‹…› он производил на нас такое впечатление, будто прозрение явилось благодаря божественному вдохновению, так что у нас невольно возникало ощущение, что всякий трезвый рациональный комментарий или анализ будут равнозначны богохульству
[263].